не имеют и иметь не могут: они — целиком «внешние». Их природа и назначение (назначение и есть природа, таков один из фантастических, сновидческих законов письма) — быть границей.
В этом смысле характерен сам принципиальный жанр, опробованный Борхесом в «Приближении к Альмутасиму», позже отработанный им на журнальных заметках второй половины тридцатых, когда он публиковался в «Критике», «Юге», «Очаге», и давший основу для прозы сороковых, которая его и прославила, так что само имя аргентинского писателя теперь неотделимо от новой идеи литературы, воплощенной в этой его жанровой находке. В «Приближении…» новелла и эссе объединяются в форме воображаемой рецензии на вымышленную книгу (за ней, впрочем, стоит вполне реальное издание, см. Комментарий). Текст включает фрагменты перевода других текстов, как реальных, так и апокрифических. Наконец, в него входят «реальные» факты, названия «подлинных» топосов, имена известных лиц из борхесовского окружения, его семейной биографии, литературной среды. Писатель и читатель, критик, издатель и переводчик выступают на письме как бы самостоятельными персонажами. Они — носители определенных точек зрения, неотторжимо связанных друг с другом и образующих в совокупности многосоставную, изменчивую, динамическую перспективу повествования (а если говорить шире — разыгрывают весь мир литературы, всю ее систему). Ни одна из позиций не приоритетна, поскольку условны все, переход от одной к другой и составляет воображаемый «сюжет» изложения. Отсюда особая борхесовская интонация — ирония его прозы и зрелой поэзии, причем даже не столько индивидуально-авторская, сколько ирония самого письма как смысловой конструкции, выдумки как образа мира, вымысла как формы существования.
Когда Борхес заканчивает одну из ранних рецензий словами: «Достаточно быть просто собой, отдельной личностью неповторимого чекана — вроде тебя, мой читатель, наделенный наравне со всеми завидной способностью кем-то быть», — то мы понимаем, что речь идет о фигуре заведомо условной, мысленном читателе еще не существующего текста (рецензируемые Борхесом «Бумаги новоприбывшего» Маседонио Фернандеса пока не опубликованы). Вот этот новый уровень нашего понимания, читательского самосознания, познавательного опыта и образует смысл борхесовских текстов, составляет их цель и эффект. Подобный заговор пишущего и читающего, круговую поруку людей письма, сговор с воображаемым собеседником Борхес и имеет в виду, когда в одной из рецензий на детектив в журнале «Юг» мечтает о читателе, который окажется «проницательнее сыщика».
Но и роль автора в борхесовской словесности особая. Автор здесь — не более чем условие акта понимания, условие возможности этого акта, может быть, главного в борхесовском мире. Автор у Борхеса, как тонко замечает Роже Шартье, «это выдумка, которая придает реальность тому, чего нет» [25]. Я бы сказал, что он — воплощение читательской свободы и, в этом смысле, залог и пространство будущего. Именно поэтому прямые авторские намерения (сегодняшнее идеологическое задание, текущие личные пристрастия и прочие биографические моменты) в словесности, как Борхес многократно отмечал, значат немного. Мир, литература, мир литературы сложны, поэтому любое воздействие непредсказуемо. Не зря Борхес много раз повторял слова древних об удивлении как начале человеческой мысли.
«Борхес писал на перекрестке», — подчеркивает Беатрис Сарло. Но при этом он меньше всего искал в литературе все примиряющего синтеза. «В сердцевине написанного Борхесом — трещина, — добавляет Сарло. — Он движется по обрывам различных культур, которые соприкасаются (или отталкиваются) краями. Борхес расшатывает великие традиции Запада и известного ему Востока, скрещивая их (так, как скрещиваются дороги, но и так же, как скрещиваются народы) в ла-платском пространстве. В центре его произведений — конфликт… где малейшее недопонимание буквально оказывается гибельным… Борхес — писатель „окраин“, маргинал в центре, космополит на обочине… Окраину он превратил в эстетику» [26].
Борхес отводит словесности место на краю — города, мира, письма. Сама литература по Борхесу — феномен границы, ее начало и вместе с тем производное, почему она и живет делением, последовательным раздвоением, неутолимым уточнением, ища все более тонких различий. «Воображение Борхеса, — пишет Сарло, — выводит на сцену проблему, которая не заключена явным образом в интриге, а предъявлена нам под видом выдумки по ходу сюжета, разворачивающегося разом и как теория, и как повествование. Вымышленные борхесовские истории строятся на исследовании интеллектуальных возможностей, представленных в виде условного повествовательного допущения» [27]. Тем самым кардинальному сдвигу подвергается сама природа литературного текста. Дело даже не только в фантастической фактуре словесной реальности, а в самом способе существования текста в мире литературы. Он открыто опирается на воображаемого читателя, с которым спорит, которого сам же и строит. Иными у Борхеса становятся не просто жанр новеллы или эссе — иной становится литература.
Из книги
СТРАСТЬ К БУЭНОС-АЙРЕСУ {1}
Колода перекраивала жизнь.
Цветные талисманы из картона
стирали повседневную судьбу,
и новый улыбающийся мир
преображал похищенное время
в безвредные проделки
домашних мифов.
В границах столика
текла иная жизнь.
Лежала незнакомая страна
с горячкой ставок, риском понтировки,
всевластьем меченосного туза —
всесильного Хуана Мануэля {3}
и кладезем надежд — семеркой черв.
Неспешный мате
умерял слова,
перипетии партий
повторялись —
и вот уж нынешние игроки
копируют забытые сраженья,
и воскрешаются за ходом ход
роды давным-давно истлевших предков,
все те же строки и все те же штуки
столице завещавших навсегда.
Ввечеру
гасит краски дворик утомленный.
Понапрасну полная луна
прежней страсти ждет от небосклона.
Дворик, каменное русло
синевы,
сбегающей по кровлям.
Вечность, безмятежна и светла,
на распутье звездном замерла.
Краткий праздник дружбы потаенной
с чашею, беседкой и колонной.
Полковнику Исидоро Суаресу {4},
моему прадеду
Пронес отвагу через Кордильеры {5}.
Не уступил ни кряжам, ни врагу.
Его рука не знала колебаний.
Вошел в Хунин с победой {6}, закалив
испанской кровью пики перуанцев.
Подвел итог пережитому в прозе,
сухой, как боевой сигнал рожка.
Скончался в ссылке {7}. От него осталось
немногое: лишь слава и зола.
Та роза,
которая вне тленья и стиха —
всего лишь аромат и тяжесть, роза
чернеющих садов, глухих ночей,
любого сада на любом закате,
та, воскресающая волшебством