. . . . . . . . . . . . . . . . .
неподалеку от пустой воды,
в объятьях окружающей среды
она — всего лишь тень былого света...
В том городке, где каждый знает всех,
где каждый грех скорей уж смех, чем грех,
и нет стыда в изношенном позоре,
и кто же не подаст тебе руки,
когда в воде мерцают огоньки
под влажным ветром Северного моря.
И клерк, поднявши воротник пальто,
бредет в ничто, поскольку сам — никто,
вдоль улицы, где, подпирая стену,
ты теплишься, как девка, на углу,
и лишь маяк, мигая на молу,
тебе дает действительную цену.
Он брат тебе, но ты, его сестра,
изъязвлена до самого нутра,
ты прячешься за собственною тенью,
исподтишка нащупывая дно,
как черное, бродячее пятно
в ретине ока, в солнечном сплетенье.
Там устрицы на вафельном песке
смыкают створки в сладостной тоске,
утопленника темного целуя,
там светятся бенгальские огни,
и некто, обозначившись в тени,
зовет тебя сквозь пляшущие струи.
Когда бы он имел былую власть!
А так — вольно же, скалясь и кривясь,
плясать во тьме — тебе-то что за дело,
как волчью пасть и заячью губу
он ухитрился выдать за судьбу,
как выдул душу из пустого тела.
Не так уж трудно вылететь в трубу,
когда лежишь в землянке, как в гробу,
и мать бранит, и худородный плод
из ярки лезет головой вперед,
и дом за три версты обходит сваха,
и режет груди тесная рубаха,
и на печи малец, синюшный ликом,
до рвоты изошел кошачьим криком,
и вся беда — в твоем дурном глазу,
и вдруг ты видишь — там, вдали, внизу,
в пологой тьме, которой нет предела,
раскинулось твое пустое тело,
ползет туман по берегам реки,
бродячие трепещут огоньки,
слепые твари ползают в овраге,
и тот, почти невидимый во мраке,
тебя трясет на земляном полу,
приподнимая, точно нить — иглу.
Да, помню, эта ведьмочка была
грозна, что Божий гнев, что день светла,
что лезвие меча, необорима...
Ах, ей когда-то было не впервой
носиться с непокрытой головой
куда как выше облака и дыма.
Обеих Индий малярийный бред —
она летит — и свет восстал на свет,
и следом мчатся орды жесткокрылых,
и дети плачут в люльках, и отцы
хрипят в объятьях жен, и мертвецы
скребутся в свежевырытых могилах.
И, выпучив глаза на стебельках,
русалка молодая на руках
баюкает разбухшего матроса,
и доктор Фрейд в кальсонах и пенсне
который век уж вертится во сне
в обнимку с козлоногим Леви-Строссом.
Ударница неправедных трудов,
садовница неведомых садов,
где вызревают яблоки глазные,
в чумном чаду она летит во мгле
на, говоря условно, помеле,
грозна, как войско! Не гляди, Мария!
О, милая! Как ни верти хвостом,
как ни кружись на Брокене пустом,
в пороке нету прошлого размаха.
Оставим нежность жителям земли;
они тебя забыли, как могли —
что им твоя короткая рубаха!
Кто б согласился, бросив все дела,
предстать пред Богом, выгорев дотла
в горячечном дыхании разврата,
когда кружат под зеркалом луны
не мертвецы и не больные сны,
а самолеты и аэростаты.
Ночное небо сплошь населено!
Как ни гляди — не для тебя оно,
любительницы салочек и пряток —
там, раскачав эфирные мосты,
соитие винта и пустоты
влечет в зенит железных коловраток.
По тем морям, где меркнет звезд толпа
(их миновала Божия стопа,
их бросили во тьму без покаянья),
лилась твоя пылающая плоть,
единый свет для тех, кого Господь
не осенил Божественною дланью.
Там серебрятся Ева и Лилит,
там на скамье вокзальной Авель спит,
держа ягненка на худых коленях,
и Каин, укротивший естество,
у изголовья бодрствует его,
примером для грядущих поколений.
И лещ, с крючком в разорванной губе,
и саламандра в огненном столбе,
архангел с целлулоидным мечом,
и Жанна д’Арк в обнимку с палачом,
железный Феликс с именным наганом,
и Каганович со своим каганом,
и Соломон, разбит параличом, —
все беженцы, все твари