Временами тон становится почти апокалиптичным. Одновременно любовь — единственное хрупкое прибежище живущих, «гнездо из дождинок», но это прибежище непрочно, неверно, разлука неизбежна…
Тайна жизни раскрывается в повседневном, а не в «чудесном и фантастическом». В последней части «Леса и воды» наконец достигается ясность, видения текучего и сверкающего мира, брак стихий, ведущий к просветлению самой материи стиха, «ясность» марта, утра, перелеска, «боярышник в светлом блеске», «анемон светлее утренней звезды». Все это вместе указывает на приятие мира в его противоречивости.
Молодой поэт одержим вопросом: что же и как можно построить из этих обломков, как можно «поэтически» обитать в рухнувшем мире? Следуя за Новалисом и Гюставом Ру (последний часто цитирует знаменитое высказывание Новалиса о задаче поэта — «собирать воедино осколки рая, рассеянные по земле»), Жакоте начинает создавать свою собственную поэтику фрагмента, отрывка — словно строительный материал, залог будущего, когда — кто знает? — возникнет новая возможность для созидания лирической гармонии. Наиболее полным воплощением этой поэтики стали «записные книжки» или заметки Жакоте, которые он начал делать еще в юности и продолжает вести до сих пор, он выпустил уже три книги «Самосева». По-французски «заметка» звучит как «note», что одновременно означает и музыкальную «ноту» — то есть они не являются просто «дневником наблюдений» над природными и культурными феноменами, но тщательно продуманным сложным многочастным произведением, симфонией, со своей композицией и внутренней логикой. При этом заметки почти всегда выходят за грань просто текстуальной реальности, в них доминирует начало жизненное («увиденное, приснившееся, прочитанное» — причем с годами «приснившегося» становится все больше).
Жакоте отрекается от «поэтической гордыни», критикуя свои ранние стихи: «Они слишком быстро поднимаются ввысь, слишком высоко парят над границами видимого, создавая тем самым мерцающий мираж, который уводит от реальности»[217]. Вот почему нужно взлетать совсем не высоко, не отрываясь от повседневного языка, говоря вполголоса о насущных «трудах и днях». Коррелятом «невидимости» стихотворения является «стирание» его творца, и цель этого сознательного акта все та же — сделать так, чтобы реальность совпала со стихотворением; убрать все занавеси, перегородки — будь это «поэтические приемы» или «забота о себе», о чем, почти в орфическом тоне, заявляет первая запись «Самосева». («Замкнутость на себе умножает темноту жизни. Миг истинного самозабвения — и все завесы, одна за другой, становятся прозрачны, и ясность пронизывает мир насквозь — насколько хватает взгляда; одновременно пропадает сила тяжести. И душа в самом деле становится птицей».)
Но полет этой души уже не будет подчеркнуто великолепным — все лебеди, орлы и альбатросы поэзии прошлого хотя и не забыты полностью, но они перестают быть эмблемами, даже сова, птица, чье имя носит предыдущий сборник стихов, теперь не упоминается, ее место занимает у Жакоте «невидимая птица»:
Кто здесь поет, когда умолкло все? Чей голос
Негромкий, чистый, начинает песнь
Такую дивную?
Стихотворение «Голос» — одно из «программных» в следующем поэтическом сборника Жакоте, «Непосвященный»[218] (1958). Оно лучше всего выражает переход к новой поэтике — исчезновению «я», что позволяет увидеть мир с другой точки зрения, вслушаться и всмотреться в его тайное великолепие — например, услышать эту песню, которая легко могла бы остаться незамеченной, если бы сердце не приучило себя слушать молчание. «Исчезновение» лирического героя имеет в этой книге иную природу, нежели в предыдущей, — это больше не блуждания «несчастного сознания», неудовлетворенного своим местом в мире, вдали от «счастливой родины», напротив, оно становится осознанным стремлением, условием для обретения новых жизненных оснований. Внутренняя тишина, терпеливое ожидание — вот залог обретения реального присутствия мира, самого себя в мире. «Житель Гриньяна», вдохновленный местом, где, как ему кажется, он обрел «центр», где теперь можно будет приступить к работе по «восстановлению», «излечению» мира. В этот период Жакоте (как и всегда, впрочем) много работает, в частности составляет для серии «Плеяда» собрание сочинений Гёльдерлина, и, размышляя об этом поэте, читает размышления Хайдеггера о Гёльдерлине. Это отчасти повлияло на видение поэта и поэзии в этот период, что отразилось в книге «Непосвященный» — например, в образе поэта — «пастуха бытия» (стихотворение «Труд поэта»). Становясь последовательно «прислужником Зримого» (и поэзия для него «служанка Видимого»), «пастухом бытия», «мойщиком посуды» и отвергая, одну за другой, все эти более или менее аллегорические ипостаси, Жакоте приходит к своей знаменитой формуле: «Исчезновенье — вот мое сиянье».
Переселение в Гриньян создало особые условия, благодаря которым произошла внутренняя метаморфоза поэта — его глаза раскрылись. Он сам сравнивал свой опыт с тем, что пережил однажды Гёльдерлин в юности на берегу реки, когда внешний мир вдруг прорвался в юношески замкнутую душу поэта и властно заявил о себе. В «Прогулке под деревьями» мы видим разработку — как «теоретическую» (диалог «Жакоте» с «Филиппом»), так и «практическую» (главки, названные «Примерами») своего собственного, как было сказано, поэтического «метода», который получил дальнейшее развитие в поэтической прозе (в частности, в «Пейзажах с пропавшими фигурами» (1970), в книге «Через сад» (1974)).
Страницы книги пронизаны «философским светом» (выражение Гёльдерлина), хотя Жакоте всегда открещивался от любой попытки заподозрить его в философских штудиях или метафизических размышлениях. И прогулка под деревьями становится также продвижением на пути к истине. Здесь (особенно в начале) чувствуется воздействие декартовского «Рассуждения о методе» — но речь идет о методе поэтическом (а глава, посвященная ночи, напоминает о Паскале). Элементы философствования присутствуют в ней, пожалуй, в большей степени, чем в других произведениях поэта. Например, мы встречаем здесь рассуждения о «древесной материи», заставляющие думать о гилестическом подходе, об откровении праматерии (которая, кстати, на латыни называется «silva», что значит «лес»). Поэзия, таким образом, становится единственным (пусть и окольным) путем, по которому можно приблизиться хоть к какой-то истине.
В сущности, Жакоте делает вещь для поэта редкую и почти небывалую — он ставит под сомнение свой поэтический дар, поэтический опыт, и в первую очередь — умение «мыслить образами». Вот обычное для него утверждение, следующее за поэтическим взлетом (в данном случае за описанием «ускользнувшей реки»): «И хотя эти образы явились не сразу, а по размышлении, потому что находить образы легко, они обладают для нас очарованием, даже если не являются точными…» Но имеет ли подлинную ценность неточный, пусть даже прекрасный, образ? Поэт иногда позволяет себе идти навстречу вдохновению, первой, непосредственной реакции (и в конце концов именно таким образам он отдает предпочтение, но уже на новом уровне понимания предмета поэзии), но почти сразу и почти всегда «спохватывается» и отвергает сказанное. Отрицая собственную способность дарить миру образы столь же легко и естественно, как дерево дает плоды, поэт тем самым ставит под сомнение и ценность «поэтического гения», столь важного для романтиков. «Прогулка под деревьями» и «Элементы одного сна» ставили перед собой еще одну цель — «очистить внутренний взор», освободить дорогу «истинным образам» — тем, что даются «по благодати». Благодаря предшествовавшим «методическому сомнению» и «стиранию» своего «я», а также открытию японских хайку (поэт рассказывает об этом в последних главах «Прогулки») ему открываются «ослепительные мгновения» «Мотивов» (1961–1964, сборник опубликован в 1966-м). Эти стихи создавались «без усилий», писались почти набело. Разумеется, Жакоте не пытался имитировать жанр, он подражает не букве, а духу, и, главное, эта форма совпадает с его внутренним желанием уподобить слова мимолетному просвету в облаках: «Ах! Однажды и я обрету такой живой и певучий язык, чтобы взвиться жаворонком и царить там в поэтическом ликовании! Неодолима наша тяга к облачным просветам!» В этой книге достигается чудесное равновесие «между светом и смертью» (благодаря мощному явлению «первого из сотворенных богов» — Эроса (Парменид)), между пределом и беспредельным, болезненная привязанность и страх одолеваются новой, светлой ступенью отрешенности, происходит чудесное «просветление» всех чувств. При этом загадка света, парадоксальной «прозрачной глубины» продолжает упорствовать. Но за этим стремлением стоит еще одно, главное — преодоление косной материи, апокатастатическое преображение мира (зримую картину этого преображения мы обнаруживаем в прозе, озаглавленной «Деревушка», из книги «Спустя много лет»).