А вот одно из первых писем Гердта Марии (январь 1942 года, Мензелинск):
«Девочка моя, дорогая! Я здесь пробуду еще с месяц, затем туда… <…> Я здесь во всю мощь развернул актерскую деятельность. Очень часто выступаю в концертах с куклами и гитарой. Теперь, когда я знаю, что ты в Москве, я буду писать тебе письмо за письмом. И в каждом буду вставлять стихи, хорошие они или плохие — но искренние. И написаны только для тебя. Жду писем. Наикрепчайше целую тебя в мизинец! Твой старик Зямка».
В этом письме ощутимо влияние Михаила Светлова — не только оттого, что он, как и Гердт, смолоду называл себя стариком, но и из-за тонкой иронии, насмешки — в первую очередь над самим собой. Гердт любил стихотворения Светлова, в том числе это:
К моему смешному языку
Ты не будь жестокой и придирчивой, —
Я ведь не профессор МГУ,
А всего лишь
Скромный сын Бердичева…
Будь я не еврей, а падишах,
Мне б, наверно, делать было нечего,
Я бы упражнялся в падежах
Целый день —
С утра до вечера.
Гердт познакомился со Светловым еще до войны — об этом мне рассказывала Лидия Борисовна Либединская. Это случилось на праздновании дня рождения Светлова. Почему и как туда попал Зиновий Ефимович, Лидия Борисовна не вспомнила, но точно знала, что случайности в этом не было. Светлов уже был знаком с артистами ТРАМа — возможно, его привел туда Всеволод Багрицкий. Вроде бы он собирался поставить в театре свою пьесу «Неделя». Лидия Борисовна хорошо помнила «речь» Зиновия Ефимовича на этом юбилее. Он сказал, в частности: «А знаете, Михаил Аркадьевич, ведь наше знакомство не случайно: я знаю, что лучшее ваше стихотворение “Гренада” вы написали в 1926 году, то есть посвятили его моему юбилею. Мне тогда исполнилось десять лет. Но сейчас я “Гренаду” читать не буду, хотя это мое и не только мое любимое стихотворение. Но не меньше “Гренады” я люблю вашу “Пирушку”. Поверьте, я готов ее читать по случаю любого пира». И Гердт с большим мастерством прочел отрывки из этого стихотворения, которое большинству присутствующих было незнакомо. Когда он читал вторую строфу:
Пей, товарищ Орлов,
Председатель Чека.
Пусть нахмурилось небо,
Тревогу тая, —
Эти звезды разбиты
Ударом штыка,
Эта ночь беспощадна,
Как подпись твоя, —
чтение продолжил поэт Юрий Николаевич Либединский, будущий муж Лидии Борисовны:
Пей, товарищ Орлов!
Пей за новый поход!
Скоро выпрыгнут кони
Отчаянных дней.
Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней.
Потом чтение продолжил Зиновий Ефимович. Лидия Борисовна вспоминала, с каким упоением он прочел последние строфы:
…Приговор прозвучал,
Мандолина поет,
И труба, как палач,
Наклонилась над ней…
Выпьем, что ли, друзья,
За семнадцатый год,
За оружие наше,
За наших коней!..
Лидия Борисовна говорила мне, что уже тогда она восхищалась и голосом Гердта, и его памятью. Гердт и Светлов дружили всю жизнь, а когда поэту исполнилось шестьдесят лет, на вечере в Доме литераторов Гердт прочел его стихотворение «Охотничий домик». И Лидия Борисовна прочла по памяти несколько строф:
Старость — роскошь, а не отрепье,
Старость — юность усталых людей,
Поседевшее великолепье
Наших радостей, наших идей…
Жизнь моя! Стал солидным я разве?
У тебя, как мальчишка, учусь.
Здравствуй, общества разнообразие,
Здравствуй, разнообразие чувств.
* * *
Мы уже обращали внимание на то, что письма Зиновия Ефимовича отражают не только его настроение, но и состояние души. Письмо от 12 июня 1942 года рассказывает об одном из самых трагических дней в жизни Зиновия Гердта:
«Я хочу тебе рассказать, девочка, как умер Василий Борзых. Он всегда был моряком, а война приказала ему надеть пехотную гимнастерку, сапоги и пилотку. И Василий пошел в пехоту. Был он шумный веселый парень с трудно разборчивым голосом. Храпел он, как Женька Долгополов, даже еще сильнее. Звание у него было старшины второй статьи, морское. Однажды вечером он мне рассказал про Марсель, он там бывал в 1934 году.
Мы бежали вверх по невспаханному лугу, мокрые от пота, и вот Василий упал! А когда через полчаса его принесли в деревню, он не хотел, чтобы его вносили в сарай, он хотел смотреть в небо. Синее небо… Я смотрел на него и не понимал, что Василия Борзых больше нет… Он сказал мне: “Дайте, пожалуйста, мой вещевой мешок”. Удивительно чистым голосом, как у Севки Багрицкого. Мешок был под ним, на спине. Я обрезал лямки и осторожно вытащил мешок. Он серьезно смотрел вверх. Почему, думаю, голос стал чистым? Он попробовал развязать мешок, но мы помогли ему. Покопавшись в нем, он достал тельник, бескозырку и воротник морской. Поднес к глазам и широко развел руки. Чистым, свежим голосом он запел: “Раскинулось море широко”. Он смотрел все в небо, и глаза его заблестели водичкой, и у меня тоже, и у всех. Тут же он умер.
Я плакал, мурашки прыгали по спине, потому что он не придумывал себе никогда эту красивую смерть. Он не вычитал ее ни в какой книге. По-моему, он ничего не читал. Это не из пьесы, а театрально… Может быть, я буду еще делать роли, но умирать на сцене — вряд ли. Потому что это назовут театральщиной… Расскажи это Арбузову… За мной пришли…»
После прибытия на фронт в звании лейтенанта, командира саперной роты, Гердт воевал на Дону, под Воронежем, а в конце года, после провала немецкого наступления под Сталинградом, был вместе с частями Воронежского фронта переброшен под Белгород. Вот его письмо жене от 18 августа 1942 года:
«…Урвал, наконец, минутку, чтобы сообщить тебе, что муж твой жив, здоров и успешно воюет с мадьярами, венграми, немцами и прочей сволочью. О том, что моя работа полезна, подробней узнаешь из последующих писем, которые будут обстоятельнее.
У нас идут ожесточенные бои. Сейчас я только понял эту обыденную фразу из Совинформбюро. Сообщи адрес Балтфлота (туда в это время уехала выездная театральная бригада. — М.Г.). Целую, Зямка».
А это написано 27 сентября:
«Если бы ты знала сержанта Самодюка, видела бы его богатырский стан и есенинскую шевелюру. Если бы ты знала, что это за парень, как часто он вынимал из записной книжки маленькую карточку с курносой девушкой. Если бы ты слышала, как он пел: “Ой, ты, Галя, Галя молодая”. Ах, маленькая, слишком мало настоящих простых и крупных людей мы видели. Смерть в такую ночь!
Я очень хочу жить. Для того, чтобы видеть тебя моей, жить для того, чтобы понять, что я пережил это время войны, понять, что я видел. Ведь для того, чтобы увидеть картину художника, нужно отойти от нее на некоторое расстояние, иначе мешают мелочи, мазки, отвлекающие от общего впечатления. Так и на войне. Только тогда я увижу всю эту грандиозность, когда буду иметь возможность вспомнить о ней в мирных условиях. А сейчас видны лишь эпизоды, детали, закрывающие общую картину. Слишком близко я наблюдаю, изнутри. Жить я хочу, наконец, потому что только теперь я познал цену жизни, познал цену мирной жизни. Но если не судьба, это только в такую ночь смотришь в далекое небо.
Очень тихо было, когда не стало Самодюка. Еще тишины такой я хочу — если не судьба. Ты скажешь — глупец. И противная мечта, верно, жить и жить. Но судьба, каналья, правит этими делами. Покамест мы с ней в ладах, надеюсь не испортить взаимоотношения. Я не снимаю своей обширной шинели (пятый рост), потный, в грязных сапогах, в общем, как есть, не умывшись, посмотрю в ту сторону, где ты. И так, не отрывая глаз, пойду тяжелыми шагами по прямой, чтобы короче путь, чтобы скорее ты!.. Вот о чем мечтаю я в эту тихую, лунную ночь на крутом донском берегу в блиндажике, без гимнастерки, до того теплая ночь. Эх, Самодюк!
Твой Зямка».
В письме от 7 октября отчетливо слышится тоска по мирной жизни: «Родная, любимая, никак неповторимая! Представь себе такую картину. Я сижу в доме (!). На столе стоит лампа (!!). У меня чистые руки (?!?!). Не хватает самовара, того, другого… много чего не хватает… Сейчас полночь, тишина. Ну, прямо будто и войны никакой нет. А зашел я к пекарям в деревню, всего каких-нибудь 2 километра от фронта. Накипятили мне чугун воды, вышел я во двор и… чувствовал себя гораздо блаженнее, чем в Сандуновских банях. Только очень холодно одеваться».
А вот не письмо, а чудом сохранившаяся телеграмма Гердта домой:
«Здоров как быть войне привык
Дерусь упрямо целую Зяма».
Те, кто печатал телеграмму, сделали очень «существенную» ошибочку: вместо «как бык» написали «как быть», что сильно взволновало маму Зиновия Ефимовича.