Всех песенников насчитывалось до шестидесяти человек, — и что это за хор составлялся из этих избранных личностей!.. Особенно мне памятна последняя репетиция, накануне отъезда начальника. Слушающие допускались только по выбору из известного круга знакомых, случившихся в то время в Нерчинском заводе. Трудно описать не знатоку пения ту силу впечатления, какая получалась каждым от обаяния могучего хора, и ту гармонию звуков, которая вылетала из мощных грудей певцов, готовящихся братски проводить своего любимого доброго начальника.
Самые задушевные русские и «каторжанские» песни выполнялись с такой чарующей силой, что нередко слезы бежали по щекам слушателей, замирала душа и невольная, особого рода, дрожь пробегала по всему организму. Впечатление любителей народного пения вызвало желание собрать песенникам посильную помощь, и в этот вечер, тут же не сходя, так сказать, с места, несмотря на скудные средства нерчуганцов, было собрано на поднос более восьмисот рублей в их пользу.
Конечно, Шилов в хору был всегдашним солистом или запевалой, как говорят попросту, и мастерски управлял этим замечательным подбором всевозможных голосов, которые то гудели, как московские колокола, то заливались тончайшими звуками флейты и нежными дрожащими нотами замирали в общем аккорде. А сколько души, любви, жизни, горя, слез и русской беззаветной удали передавалось в этих звуках, так магически действующих на русское вселюбящее и всепрощающее богатырское сердце!..
Правду говорил покойный Янчуковский, что если бы была ему возможность обладать этим хором, то он немедленно вышел бы в отставку, уехал с ним в Москву, в Россию, и сделался бы богатым человеком.
В этом достойном замечания хоре обращали на себя особое внимание бас, хохол Марушко, который, как хороший тромбон, мог покрывать низкими нотами весь хор, так и два подголоска — Рогачев и Артемьев, кои в конце колена песни тянули высокие и симпатичные ноты, что мурашки пробегали по коже и непонятная истома удовольствия завладевала душой всякого слушателя. Тут же отличался тоже кавказец, хороший подголосок, плясун и неподражаемый тамбурист Лучкин. Что он, каналья, выкидывал со своим бубном, что он выделывал руками, ногами и наконец всем туловищем, когда в плясовой песне вдруг вылетал на средину расступившегося хора и откалывал то трепака, то ухарскую присядку!.. Нельзя, мне кажется, никогда забыть той характерно смеющейся рожи, когда Лучкин моментально останавливался в кругу песенников, прижимал руки к сердцу и, комично подпевая, выговаривал под гармонию веселой песни слова:
Ах ты, Катенька-свет!
Скажи, любишь али нет?..—
затем моментально перевертывался, становился на голову и, в такт ударяя ногами по бубну, изображал Катеньку, согласную выйти за него замуж!..
Тут нередко кончалось тем, что весь хор вдруг замолкал от душевного смеха певцов и здоровая пощечина по сиденью прогоняла Лучкина из круга…
Понятное дело, что в широкой каторге было немало голосов, соперничавших с шиловским, но все-таки первенство по всеобщему мнению оставалось за любимым певцом, потому что никто из них не вкладывал в песни того чувства, какое дышало в каждом слове и каждой ноте Шилова. Но все-таки нашлись такие люди, которые начали отдавать предпочтение ссыльному хохлу, кажется Авсеенко, а потому вышел горячий спор между любителями русских песен, пришедших к тому заключению, что им самим, особенно заочно, спора не решить. Поэтому они сделали складчину, собрали 25 рублей и послали за хохлом и Шиловым.
Цель спорщиков заключалась в том, чтоб попросить певцов спеть при собрании любителей — поодиночке, каждому порознь — какую им угодно свою любимую песню. Тогда посудить и спросить чистосердечно мнения самих певцов, кто из них по душе отдаст первенство тому или другому.
Пришли Авсеенко и Шилов. Им объявили цель их зова и попросили не отказаться от состязания. Сначала они не соглашались и говорили, что один будет петь хохлацкую, а другой чисто русскую песню, что не совсем одно и то же. Но их убедили, что сила не в содержании и выговоре слов песни, а в форме передачи и умении вложить в песню то чувство, какое ощущает сам певец.
— Ну якже ж? Нехай буде так, давай, — сказал хохол.
— А коли ты непрочь, так согласен и я, — тихо проговорил Шилов. — Давай, брат, потешим хороших господ, а у нас из этого не убудет, — прибавил он и стал прокашливаться.
Певцам тут же сказали, что по окончании пения им подадут водки и подарят хоть одному, хоть обоим 25 рублей.
Они отошли в сторону и стали толковать между собою, а затем попросили выпить перед пением, для «куражу», как говорил Шилов.
Им тотчас поднесли по небольшому стакану горилки, по выражению хохла, и все слушатели уселись в ожидании пения. Но все дело останавливалось за тем, кому первому начинать, и ни тот, ни другой не решались покончить этот вопрос между собою.
Тогда предложили бросить жребий, на что певцы охотно согласились. Тотчас сделали два билетика, положили в шапку и дали им вынуть. Жребий выпал начинать хохлу.
Он, долго не думая, сиял рукавицы, положил их в баранью шапку, покачался, как бы выправляя грудь, и могуче и крайне симпатично запел сочным бархатистым баритоном:
Виють витры, виють буйни,
Аж дерева гнуться…
Авсеенко пел, нисколько не стесняясь публики, бойко и смело, только не смотрел на слушателей и стоял к ним вполоборота, стараясь глядеть как-то неопределенно, точно в пространство. Долго звучал его симпатичный голос и невольно уносил слушателя на Украину, в широкую степь, на какой-нибудь хутор Южной России. Тут вспоминались бессмертные произведения Гоголя, и Запорожская Сечь, и Шевченко, а потому все слушатели сидели точно в каком-то забвении и только сысподволь поглядывали то на певца, то друг на друга и одобрительно покачивали головами. Но вот кто-то из приверженцев Авсеенка встал и как бы начал подпевать, но, тотчас, замолкнув, тихо сказал:
— Ну и хохлина!.. Ну и молодец!.. Отлично, отлично!..
Все это время Шилов стоял на одном месте, не проронив ни одного слова. Он то бледнел, то краснел и тихо похрустывал пальцами, а в высоких замирающих нотах как бы соразмерял свои силы и точно мысленно делал замечания и одобрения, посматривая на присутствующих да как бы вызывая их на горячие рукоплескания.
Но вот песня подходила к концу, а Авсеенко точно наддавал в своем могучем голосе, и наконец, окончив пение, он тихо повернулся к Шилову, вытащил из широких плисовых шаровар красненький замусленный платочек и обтер им с лица и шеи показавшийся пот.