Все слушатели моментально соскочили с мест, и их дружные аплодисменты заглушили одобряющие возгласы.
— Бр-раво, бра-аво!.. Молодец Авсеенко!.. Спасибо!.. — наконец слышалось со всех сторон, а Шилов братски потряс руку товарища и поцеловал его в губы, не сказав ни одного слова.
Поднялся шум, движение присутствующих, и некоторые кричали: «Ну, Шилов! Теперь, брат, твоя очередь, не подгадь!..» Другие просили маленько подождать, чтоб собраться с новыми силами и несколько позабыть полученное впечатление от малороссийской песни…
Кто-то подошел к Шилову и спросил:
— Ну, а ты, Шилов, какую споешь нам песню?
— А вот позвольте, сударь! Какую-нибудь спою, дайте поуспокоиться, — отвечал он тихо и сплюнул сквозь зубы.
Наконец все действительно успокоилось, накурилось, наговорилось и мало-помалу уселось на свои места.
— Прикажете начинать? — спросил Шилов, ни к кому не обращаясь лично, и сильно побледнел, так что все присутствующие, невольно заметив эту перемену в лице, начали поталкиваться локтями, коленками и тихо шептаться между собою. Все это не ускользнуло от проницательности Шилова, и он еще более смутился, несмотря на свою привычку к слушающей публике.
Но вот послышались дружные и как бы одобряющие заранее возгласы:
— Как же, как же, начинай, Шилов, да не трусь!..
Певец ровным, но неспокойным шагом вышел на средину, скрестил на груди руки и одной из них, по своей привычке, чуть-чуть подхватил подбородок. Потом он окинул глазами присутствующих, затем опустил взор в пол и начал разбитым дребезжащим голосом:
Ох, не одна-то ли одна
Во поле дороженька пролегала…
Тут он так побледнел еще более, что все внутренно испугались, да и сам Шилов, кажется, задрожал, точно не узнав своего голоса. Но вот он вдруг покраснел в лице, как-то поправился плечами, словно воскрес от своего непрошеного оцепенения, и со второго же колена таким страстным соловьем подхватил задушевный мотив и слова чисто русской песни, что все слушатели невольно пошевелились на своих местах и точно замерли в тех позах, в каких их захватила чарующая сила любимого певца.
Глаза Шилова загорелись огнем воодушевления, он тоже несколько отвернулся от слушателей и так занесся в сердечном мотиве этой трудной для исполнения песни, что казалось, вот-вот Шилов не выдержит и оборвется на слишком натянутой струне своего могучего тенора… Но он только, так сказать, входил в свою роль и делал свободно такие переходы в мотиве, что в его звуках то слышалась бесшабашная молодецкая русская натура, то задушевная скорбь сердечной любви, то надежда, то сомнение, то какая-то глубокая страсть молодости, — сила и снова затаенная грусть, слезы и вместе с тем обаятельная сладость неподдельного восторга размашистой удали, свободы и могучей воли любящего человека… Песня лилась, как журчащая река, не знающая преграды, — как симпатичная свирель настоящего виртуоза!..
Все будто окаменели. Сладкая горячая истома у многих подступала под горло и душила сдерживающихся слушателей, а некоторые, не стесняясь, плакали и боялись пошевелиться, чтоб обтереть капающие слезинки… Это еще более воодушевляло Шилова, и он забывал, кажется, все окружающее, весь душою и сердцем уносился за песней и тянул такие высоко-нежные ноты, что точно замирал на последнем звуке, потом переходил как бы, не останавливаясь на ноте, на более сочные, бархатистые тоны и спускался до приятно-густого баритона, выливая его на словах молодецкой удали…
Надо было видеть хохла Авсеенку, когда он, слушая, топтался на месте, поднимал плечи, то тихо поводил рукой, то поднимал глаза и при высоких, чисто соловьиных нотах, наморщивал брови и нагибал голову…
Наконец он первый не выдержал до конца песни, смело подошел к публике, замахнулся, бросил с силою свою баранью шапку на пол и, перебивая мотив, сказал:
— Не, ваше благородие!.. Не могу!.. Кажу пусть буде его верх и пусть его деньги, бисова сына!..
Но все слушатели все еще, как очарованные, сидели и смотрели на невольное признание хохла и все еще слушали. Но тут Шилов оборвал песню и сказал, что ему тяжело допеть до конца и что его душит истома от сильного увлечения.
Некоторые встали, пошагали, поутирали свои слезы, и только тогда раздались дружные аплодисменты и восторженные возгласы одобрения, а хохол, как медведь, схватил в объятия Шилова и стал целовать, утирая уж не пот, а те же непритворные слезы умиления…
Принесли водку, налили по стакану певцам, они выцедили их чрез зубы, сплюнули на стороны и стали благодарить за угощение. Потом, получив четвертную, вышли на улицу, — а там обняли друг друга за шею и отправились восвояси, что-то разговаривая, пошатываясь в стороны и размахивая руками.
Все слушатели единодушно признали первенство за Шиловым и еще долго толковали о том, как он довел до слез даже и тех, которые не плакивали с ребяческого возраста.
С Шиловым мне случилось быть два раза на козьей охоте в 1858 году. Брал я его с собой как конюха, потому что он не был охотником, но, как кавказец, порядочно стрелял пулей. Он не знал приемов сибирской охоты, но не раз рассказывал мне, что на Кавказе охотятся за козами и оленями с собаками, которые находят, преследуют и нагоняют зверя на охотника, знающего те места, куда должна выбежать дичь.
В Сибири же, как известно, собак отпускают только тогда, когда зверь подранен. Если же он крупный, как изюбр или сохатый, и, заметив охотника, пошел на уход, то собаки тут необходимы: они забегают зверя спереди, прижимают к утесам, оврагам, так называемым в Забайкалье, отстоям, и, не давая ему хода, останавливают, держат до тех пор, пока не явится промышленник «по скалу» своего верного Кучумки.
Тут надо заметить, что опытная собака «скалит» не постоянно, а только изредка подает голос и в то время, когда зверь хочет вырваться из-под ее караула. Если же он стоит смирно и только мотает рогами, то она лежит или сидит. Частое же «тявканье» означает охотнику издали, что зверь неспокоен, старается освободиться от докучливого сторожа, и вот почему пустолайки, надоедая своим бреханьем, часто не останавливают, а только угоняют зверя. Надо видеть сохатого, когда его «держит» собака! Как он, заложив уши, ощетинив загривок, натянув или оскалив верхнюю губу, мотает рогами, бьет передними ногами и сердится до исступления. Потом как будто успокаивается, но сам караулит собаку, выжидает какого-нибудь промаха с ее стороны и старается в этот момент стремглав броситься на нее, чтобы затоптать копытами и сразу покончить с непрошеным караульщиком. Тут малейший зевок «собольки» — и он пропал навеки: из него останутся только куски мяса да шкуры, из которой не выберется хозяину и на починку его старых рукавичек.