Так и вышло. Через пару дней утром замок был сорван, вернее сказать, вырван вместе с петлями и валялся под дверью, будто его зацепили и рванули трактором. Песок был весь в медвежьих следах и утрамбован до плотности грунта. Видно, косолапому пришлось долгонько повозиться с замком. Феофан вошел в распахнутую дверь с опаской: вдруг медведяра не убрался еще из сальницы, затаился, ждет его. Но медведя не было, зато не хватало двух свежих нерпичьих шкур из четырех, что вчера только вечером были сданы рыбаками. Остатки одной, правда, валялись на затоптанном, жирном полу. Это были огрызки кожи с выеденным салом, которое толстым слоем облегало каждую нерпичью шкуру. Другой шкуры не было вовсе. Уволок, бандюга лесной!
Прибывший на место происшествия бригадир Мищихин долго разглядывал вырванный замок, трогал разогнутые петли, прицокивал языком, присвистывал:
— Это ж какую силищу надо иметь злодею…
Внимательно проинспектировал результаты медвежьего хулиганства. Сомневался насчет второй шкуры, вероломно украденной.
— Как же это он, не понимаю, утянул-то ее?
И подозрительно при этом поглядывал на Феофана. Того это возмущало.
— Не я же ее съел, честное слово!
— Ну, я так не считаю, — мямлил Мищихин, — я чисто технически не могу понять, что, взял в охапку и понес, так, что ли? Или на плечо закинул, интересно, черт…
Феофан терпеть Мищихина не мог, потому не спорил с ним, не обсуждал медвежьих возможностей. Только сказал:
— Если интересно, возьми да подежурь здесь ночью, он тебе покажет, как это делается.
Бригадира такая перспектива не прельстила. Он сразу засобирался, отдал распоряжение:
— Шкуры списать, на дверь приделать стягу.
Феофан стягу приделал, благо имелась в запасе. Она легла поперек двери стальной лентой и закрыла ее наглухо. Так ему казалось.
Но на другое же утро стальная стяга валялась у дверей, вырванная с корнем, и похожа была на измятую ленточку от матросской бескозырки. Опять не хватало одной шкуры…
Мищихин был на этот раз более категоричен:
— Не-е, так это дело не пойдет. Этот ушкуй нас из плана выбьет. Надо пристрелить заразу!
Феофан вспомнил свою одноствольную пукалку — старенький дробовичок двадцатого калибра — и усомнился.
— Вот сам и берись за такое дело, я лично пас!
— Брось отнекиваться, Феофан Александрович, — отрезал бригадир, — дело общественное, вишь, что творит, змей, все границы перешел. А из меня, сам знаешь, какой стрелок, целюсь через приклад…
То, что Мищихин не охотник, — это понятно. Балаболка, одно слово. Но и сам он не Робин Гуд, чего уж там…
— У меня ружья нету, — возразил Феофан.
— В колхозе карабин имеется «Лось», десятизарядный, и пуля у него девять миллиметров, блямба! Кого хошь завалит, хоть слона. Выпишем, Фаня, не дрейфь, — чтобы умаслить, Мищихин стал фамильярничать, старый лицемер.
— Дай кого-нибудь в подмогу, одному страшновато, — честно признался Феофан.
Мищихин обрадовался: уломал-таки. И наобещал гору:
— Выделим, Феофан Александрович, — лучшего охотника выделим!
«Лучшим охотником» оказался Санька Турачкин, лысый тридцатилетний долговязый парень, крикливый и немного нервный. Суета и нервозность появились в Санькином характере после выхода в свет исторического постановления о борьбе с пьянством и алкоголизмом. В тот период он сильно пострадал и до сих пор тяжело переживал случившееся.
«Опять надул, балаболка», — с неприязнью подумал Феофан о Мищихине, потому что никаких охотничьих подвигов за Турачкиным не знал. Кроме, пожалуй, одного. Года два назад Санька выпросил в охотохозяйстве лицензию на лося и осенью прямо за деревней подстрелил… колхозного коня Пегаску. Оправдывался потом: «В сумерках дело было, а тот стоит в кустах, и рога на ем будто…». Дело было до выхода упомянутого постановления, и Саньке в тот период действительно такое могло померещиться.
Он ворвался к Феофану под вечер и с порога заторопил:
— Пойдем, Фаня, жахнем твоего грабителя!
На плече у него висел карабин «Лось» десятизарядный и новый.
Феофан сидел перед телевизором в тапках и смотрел мультфильм по программе «Спокойной ночи, малыши». На коленях у него стояла теплая кастрюля со свежей ухой из пинагора — самолучшей ухой! Феофан хлебал уху прямо из кастрюли. Идти на медведя ему не хотелось.
— Вот сейчас все брошу и пойду, — сказал он и продолжал хлебать.
Турачкин, увидев такое дело, осознав, что его триумф может не состояться, взмолился:
— Пойдем, Фаня, а, колхозное руководство поручило, надо сделать! А мне одному боязно, сам понимаешь.
Ясно, что не отвяжется «лучший охотник»; после безвинно загубленного Пегаски Саньке чрезвычайно необходимо было реабилитироваться перед народом. Пинагорью уху Феофан так и не доел, не торопясь, оделся, снял с гвоздя в кладовке «двадцатку» и пошел с Санькой Турачкиным на медведя.
Они сделали засаду метрах в пятидесяти от сальницы, на вершине разлапистого верескового куста. Легли прямо на ветки, поэтому хвоинки и сучки покусывали тело. Ветер дул такой, какой надо — вдоль берега, с севера, как раз оттуда должен был подкрасться разбойный медведь. Так что ихний запах был для него недосягаем. С юга ему не подойти — там деревня, с запада — пустырь, местный аэродром, с востока — море. Один путь — с севера. Разговаривали шепотом.
— Во сколько придет, как думаешь? — нервничал Турачкин и гладил рукавом дуло карабина — стряхивал прилипшие хвоинки.
— Ушкую виднее, — Феофану разговаривать не хотелось, ему было зябко и, в общем, жутковато.
Ветер позванивал вересковой хвоей. Стояла густая, прохладная ночь середины августа, наполненная всевозможными звуками и запахами. Высоко-высоко в небе, под самыми звездочками, пластался черный, весь в разрывах дым.
Звездочки вымаргивали в этих разрывах и тут же снова окунались в черные клубы. Это летели с юга на север дальние холодные облака.
Все кусты кругом казались лежащими на земле медведями.
— Интересно, он на рану силен или нет? — интересовался Санька и постукивал зубами. Потом предложил: — Давай для точности глаза и руки. — И достал из внутреннего кармана флягу, отвинтил крышку.
В нос Феофану крепко ударил запах браги. Санька опрокинул флягу в рот и сделал несколько крупных глотков, передал Павловскому.
— Глони, для храбрости не повредит. Сам делал, на чистых дрожжах, вкуснота, спасу нету, эх, бражка-милашка.
После браги Турачкин замурлыкал потихонечку какой-то простенький мотив, потом протяжно рыгнул и вдруг запохрапывал, уткнувшись лбом в приклад карабина.