Речной ветер осыпал мельчайшими крупицами прославленного лондонского полудождя, полутумана. Я вышла к Вестминстерскому мосту. Слева от меня, в самом начале моста осадила бронзовых коней величественная Боадицея. Ее каменная одежда вилась на ветру. Она была невозмутимо холодна.
Эти каменные фигуры, удостоенные чести остаться в памяти веков. Каждая, помимо прямой истории одной жизни, воплощает символ того или иного времени, племени, идеи.
Живое существо порой подходит к камню с вопросом или восклицанием. Магически тянет к себе камень. Знает Дон-Жуан, что смертельно объятье каменного Командора, но сила превыше разума влечет его.
Сколько стояла я перед Боадицеей, не знаю, а только едва взглянула в темные незрячие очи — многажды проходила мимо, мельком поглядывала, некогда было задерживаться, — едва взглянула — холод веков и жар воспоминаний, пусть не моих, а все же живых, человеческих, мне принадлежащих, потому что существо земля я, дитя своего Времени, и прошлое мое за мной как крылья за плечами, холод и жар соединились вместе, и возникло…
Бедняга Евгений, обезумевший от потери возлюбленной, совсем ставший вровень едва ли не с бездомною собакой, бродя по городу, останавливается перед Медным Всадником, символом того, кто поставил город на топи, прорубил пресловутое окно в Европу и «Россию поднял на дыбы». В ослабшем сознании Евгения возникает намек протеста: зачем?!
Знаменитое «Ужо тебе!». Жизнью платит Евгений за вызов Памятнику. Кончается короткая пушкинская поэма — начинается жизнь ее в России, жаждущей поиска, ищущей ответов, несущей толпами «Ужо тебе!» сквозь время и события двух веков. Велик и легок соблазн наложить «Ужо!» на жизнь поэта: сказал гений это слово и — пуля.
А дальше — больше. Новое время рождает своего Евгения, совсем уж не безумца, а борца, героя, мыслителя. Вырастает он, наливается силой и встает с этим возгласом перед той чугунной глыбой, в какой видит главное зло. Обмякает, слабнет чугун, тает под взором огненных глаз. Теперь — человек — камень, а камень-глина. Убивает малое словцо величие державной воли. Памятник становится лишь исторической реминисценцией. О другие чугуны бьется дальше слабый звук евгеньевского «Ужо!».
Но зачем я стою перед Боадицеей? Королева иценов — племени, жившего на восточном побережье Британского острова в начале первого тысячелетия нашей эры, подняла восстание против римлян. В Риме тогда был Нерон. Боадицею возмутила огромная мера римских поборов с ее подданных. За отказ подчиниться римлянам Боадицея получила неронову месть: дань римляне взяли еще большей мерой, самое королеву вместе с дочерьми схватили, избили, изнасиловали и, уходя с данью, бросили, как падаль.
Боадицею подняла ненависть к Риму. Она собрала силы и, сказав свое «Ужо!», разгромила, разграбила римскую колонию Камулодонум (ныне Колчестер).
Торжество ее было недолгим: в 62 году нашей эры армию Боадицеи разбил римский префект Светоний Паулин. Боадицея предпочла отравиться, дабы не попасть снова в руки врагов.
Зачем стою перед Боадицеей с грузом тягот своего Времени? Ничего не выстою — чужая она моим переживаниям — сама была в племени своем силой и властью и ее единоборство с Римом было боем двух зверей — кто кого. А у меня на плечах с рождения мозоли от этих амбиций. Я света ищу, откровения, доброты, гармонии…
Куда пойти? Какой глыбе чугунной, медной, бронзовой бросить «Ужо тебе!», собрав свет очей тех, кто был нынче ночью на Трафальгарской площади?
Злой, дребезжащий, ухающий, чугунный смех прекрасной топколикой Боаднцеи несся за мной до самого дома. Он гремел и перекатывался в ушах, пока я пыталась заснуть, задернув шторами утреннее окно. Проснувшись, первое, что я услышала, был ее режущий ухо смех.
Я прислушалась. Он как будто стал мягче, эдакий мелкий смешок с переливом. За дверью смеялась миссис Кентон.
— Мы с вашим другом, — кивнула она в сторону Гленна, — вспоминаем вчерашнюю ночь.
Оба сидели за столом в моей кухне. Гленн ел яичницу, миссис Кентон уже позавтракала ровно в восемь как всегда.
— Очень вчера было славно, — продолжала она — людям необходимо иногда переключаться из реалий в иллюзии. Полезно. Непременно на будущий год пойду в новогоднюю ночь на Трафальгарскую площадь!
…Причастность к деньгам и причастность к смерти, если задуматься, очень сходные причастности: и та, а другая не оставляют иллюзий, величественны в своей сути и обе, в конечном итоге, тлен.
Вильям-Джон-Герберт Вильямс, эсквайр
Порой человек представляется мне спрессованным сгустком Времени: как на часах отмечены на его лице, фигуре, в характере и в судьбе временные категории собственного возраста и возраста его времени: того отрезка дней, месяцев, десятилетий, в которые ему посчастливилось жить на земле.
Меня всегда волновала и удивляла, а с годами удивляет и волнует куда больше точность такого совпадения:
Детство — молодость — зрелость — старость
Весна — лето — осень — зима
Стою посреди британской зимы, бесснежной, сухой — дождей не было уже более двух недель, да и какие здесь дожди, набежит туча, посыплет водичку, как из пульверизатора, и нет ее. Порой висит туча низко, почти на голове лежит, и не дождь, а влага мельчайших капель не падает, а распространяется вокруг. Зимой, голых деревьев много, но много и вечнозеленых, поэтому есть ощущенье большего простора, чем в пору всеобщего цветения, и нет полного ощущения зимы.
И все же это январь. Стою на кладбище, маленьком кладбище при небольшом английском храме. Светлосерый мрамор аккуратных могил, лишь изредка осененных крестом, чаще холмик в прямоугольной мраморной рамке с небольшой плитой, скупо сообщает «выходные» данные того или той, кто лежит здесь:
«Дорогому отцу».
«Незабываемой подруге жизни».
А вот черным по мрамору необычное:
«В надежде!»
Ну конечно, в надежде встретиться на небесах.
Встречаются надписи-характеристики:
«Он был безукоризненный джентльмен».
«Ее доброта равнялась ее красоте».
«Он был лучше многих, еще живущих».
Я вспоминаю Преображенское кладбище в Москве и тоже надписи. В них звучат совсем другие голоса:
«Память о тебе уйдет из нашей жизни вместе со смертью».
«Не перестану оплакивать незабвенного мужа».
«Любимой доченьке навсегда осиротевшие родители».
Или в Грузии, на Мтацминде на памятнике Грибоедова слова — апофеоз любви и горя:
«…но зачем пережила тебя любовь моя?!»
Зачем живые пишут на могилах? Ведь когда приходят они к своим холмикам, погружаются в воспоминания, нужно ли им читать, что покойный «был безукоризненный джентльмен» или «память о тебе уйдет от нас вместе со смертью»? Они ведь это и без того знают.