Он встретился с генералом Уильямом Генри Гаррисоном и потребовал, чтобы правительство белых возвратило индейцам землю, незадолго до того «купленную» им у маленького и слабого племени Майами.
«Земля принадлежит не только майами, она принадлежит всем племенам вместе», — сказал Текумсе. И еще он сказал, чтобы на продажу любого участка земли, принадлежащего одному племени, правительство американских штатов получало согласие Совета Племен. Без согласия сделка будет считаться недействительной.
Уильям Гаррисон думал недолго. Через несколько часов он дал ответ:
«Так никогда не будет. Почему правительство штатов должно считаться с решением какого-то Совета Племен? Кого представляет этот самый Совет? Какое государство?»
«Совет Племен представляет государство людей, которых вы называете индейцами. И эти люди — настоящие хозяева той земли, на которой вы ставите свои военные форты и строите поселения».
«Я не знаю такого государства», — ответил Гаррисон.
«Это последние слова?» — спросил Текумсе.
«Да», — сказал генерал.
«Май-уу, — сказал Текумсе. — Хорошо».
Через двое суток он привез Совету Племен ответ генерала Гаррисона.
В мрачном молчании курили вожди свои калюти, сидя вокруг Костра Большого Совета.
Наконец самый старый из них, вождь чайеннов Волчий Плащ, сказал:
«Война».
«Да, война», — сказал Текумсе.
«Белых чересчур много, — сказал вождь северных ирокезов Ункас. — И у них оружие, которого нет у нас. Бессмысленно воевать с белыми».
Текумсе посмотрел на него, как на мышь, которая прячется в осенние листья.
«Мой брат Ункас предпочитает отсиживаться в берлоге, как старый мокве, потерявший интерес к охоте, и ждать, когда его поднимут охотники?»
Брови Ункаса вздрогнули, и он положил руку на томагавк.
«Нет, Текумсе. Ункас предпочитает найти новую берлогу».
«Которую белые обнаружат еще быстрее, чем старую?»
«Ункас найдет новую берлогу в лесах Канады».
Сидящий рядом с Ункасом вождь западных ирокезов Красная Куртка поднял руку.
«Я тоже пойду искать новую берлогу в Канаду».
И тогда наступила тишина. Страшная тишина, которую не нарушал даже треск костра. Даже дыханье людей не нарушало ее. Она распахнула крылья над головами собравшихся в типи и заслонила собою все. Земля перестала быть землей, и звезды уже не назывались звездами. И непроглядная тьма сомкнулась вокруг.
Сидящие у Костра Совета боялись шевельнуться. Они как бы застыли, неожиданно схваченные морозом. Ничего не осталось на свете, кроме тяжелого позора, который страшнее смерти.
Наконец встал Текумсе.
Голос его был спокоен, как будто ничего не произошло. Только глаза его смотрели поверх голов Ункаса и Красной Куртки и лицо слегка побледнело.
«Вы сказали все?»
«Да!»
«Идите».
И тут встал Быстрый Ручей, старый вождь виандотов.
«Веди нас, Великий Вождь. — сказал он. — Белых много, но со временем станет еще больше. Или теперь, или никогда!»
В эту же ночь виандоты были выбраны хранителями Великого Вампума[*], и племена, верные Текумсе, начали готовиться к войне.
Станислав замолчал.
Он не привык так много говорить. Кроме того, давало себя знать страшное напряжение последних двух суток. Если бы не выдержка, приобретенная в лагере Молодых Волков, он бы давно уронил голову на доски стола и заснул. Но сейчас его слушали, и слушали внимательно. И он должен был довести рассказ до конца. Лёнька подтянул к себе кисет, скрутил цигарку и закурил. Потом перебросил кисет через стол Станиславу.
— Кури. Не стесняйся. Как по-вашему табак?
— Кенин-кепик, — сказал Станислав.
— У нас в России это называется самосадом. Добрая штука. Лучше паршивых немецких сигарет. Затянешься — и душа замрет.
Станислав попытался скрутить такую же цигарку, какую скрутил командир, но бумага и табак не слушались его. Лёнька с любопытством наблюдал за движениями его пальцев.
— Э, брат! Дай-ка сюда. Смотри.
Он оторвал другой листок бумаги, насыпал на него табачное крошево и быстрым движением свернул самокрутку, аккуратно защепил конец, чтобы табак не просыпался, протянул Станиславу.
— Вот так. Понял?
— Так, — сказал Станислав.
— Кстати, сколько тебе лет?
— Двадцать один.
— Значит, ты родился в двадцатом, — задумчиво произнес Лёнька. — У нас в России этот год был черным, голодным. Неурожай. Народу померло — страшно вспомнить.
— У нас тоже так есть. Годы плохих охот. Тогда сила уходит из рук мужчин и высыхает молоко у матерей, кормящих маленьких ути, младенцев.
— Наверное, так везде, — сказал Лёнька. — Жизнь никогда не идет ровно, по ниточке. И беда никогда не приходит одна. Ты про Россию-то что-нибудь слышал?
— Да. Много рассказывала мать.
— Ты хорошо знаешь историю своего народа. Это тебе тоже мать рассказывала?
— Нет. Это рассказывал мой учитель Овасес. Он говорил, что человек может умереть двумя смертями. Один раз — когда его убьет нож, стрела или пуля, или старость позовет его в страну Вечного Покоя. А другая смерть — когда он теряет родину, историю своего народа и могилы своих предков. И еще говорил Овасес, что есть одна человеческая доброта и одно человеческое зло, и хотя цвет кожи у людей разный, жизнь у всех одинакова. Каждый восходит, как солнце, и заходит в могилу, кончив свой путь, появляется на Земле, как весна, и ложится на покой, как зима.
— Твой Овасес был умным человеком, — сказал, помолчав, Лёнька. — Все правильно. Есть одна человеческая доброта и одно человеческое зло… Но ты не договорил до конца. Значит, сначала ты работал на почте в Кельце…
— Я работал там все время. До самого прихода швабов. Когда мы приехали в Польшу, мать сразу нашла своих старых друзей. Ре-во-лю-си-неров… — Станислав замялся, чувствуя, что неправильно выговорил слово.
— Революционеров? — подсказал Лёнька.
— Так. Я это не могу хорошо сказать. Ее друзья устроили меня на работу. Там, на почте, было много молодых — парни, девушки. У них был свой звензек…
— Кружок, да?
— Так. Кружок. Я тоже стал в этом кружке. Мы собирались после работы, и кто-нибудь говорил, другие слушали.