А она? Что она скажет?
Да какое это сейчас имеет значение? «Бросьте, — скажет, — все это чепуха». Или: «Я только этого и хотела!» Люблю ее — и все тут.
Я уткнулся в мягкий олений мох, и солнце, поднимаясь, слегка обогревало мне щеку. Потом кто-то встряхнул меня за локоть. Все еще жмурясь и думая о своем, я, как тюлень, перевернулся на спину. Лиза стояла рядом со мной, она была в одних чулках, с плеча у нее свисал мой бушлат.
— Что такое? Почему вы тут лежите?
Я смотрел на нее снизу вверх и посмеивался — не вслух, а про себя, конечно. Никогда я не видел ее такой испуганной.
— Фу, как вы меня напугали!
— Спите вы, — сказал я ей и, встав, обеими руками взял ее за плечи и тихонько сжал их. — Спите вы, девчонка-печенка.
Она посмотрела на меня не испуганно, нет, а просто растерянно. Пожалуй, она меня тоже не видела таким. Но я молчал, улыбался, думал, что, в сущности-то, она мне ростом до ушей, и, мало-помалу она становилась сердитой.
— Чего ради, — сказала она, откинув голову, — вы отдали мне свой бушлат? Раз навсегда — я не нуждаюсь в няньках.
«Ух, — сказал я сам себе, — много же независимости и самолюбия в человеке! В милом моем человеке, самом дорогом на свете».
Вместо этого я еще раз повторил:
— Спите.
Мы вместе вошли в палатку, сразу же легли и больше не разговаривали. «Завтра, — думал я, — завтра — в лодке. Нет, в лодке Иван Сергеич, а лучше — когда будет привал. Там удобней сказать. А она? Что она скажет?»
Я двадцать раз перекладывал резиновую подушку. Это ужасно неудобная штука: голова с нее все время сползает. В палатке было уже совсем светло. Лиза лежала лицом ко мне. Она притворялась спящей. Когда я привстал, чтобы поправить подушку, она сразу же закрыла глаза. Но она могла их закрывать сколько угодно и притворяться спящей, — я видел, видел! — она смотрела на меня, думая, что это я сплю.
Не знаю зачем, я вскочил и шагнул к ней и опустился на землю рядом с ее травяной подстилкой, — не помню в точности, на колени или на корточки. Она притворялась спящей, но я видел, ясно видел, что все лицо ее, даже лоб, заливалось густой краской.
Я тихонько позвал:
— Лиза!
Она открыла глаза. Больше нельзя было притворяться.
— Женя, голубчик, — сказала она и, освободив руку из-под пальто, слегка уперлась в мое плечо ладонью. Губами я прижался к ее пальцам. — Нам еще столько плыть и плыть завтра.
Впервые она назвала меня по имени.
Глава XXXVII
СКВЕРНЫЙ ДЕНЬ
Следующий день был пасмурным. По временам моросил дождь, скверный мелкий дождь, и всю тундру затянуло туманом. Берега изменились. Жиденькие ели, сушняк, бурелом тянулись в тумане, точно одно и то же изображение на склеенной ленте, которое ползет без конца и в сотый раз проходит перед глазами.
Мы выгребли в этот день километров сорок без передышки. Плечи ныли, руки я стер до волдырей. Рукоятки весел вымокли на дожде и поминутно выскальзывали из рук. Держать их было сущим мучением. У Лизы, которая сидела на веслах в паре со мной? ладони стерлись в кровь.
Хуже всего было то, что мы здорово промокли, а укрыться было нечем. Весь брезент пошел на то, чтобы спрятать от дождя мешки с продуктами, и еще поверх брезента пришлось разостлать палатку.
С того самого часа, как мы отошли от берега, Лиза не разговаривала со мной. Она даже избегала смотреть на меня. Ее было просто не узнать, она как-то сжалась, ушла в себя; сидя со мной на веслах, сторонилась к борту, а когда греб Иван Сергеич и мы пересаживались: она — на нос, я — на руль, — садилась так, что спина нашего лодочника и бидоны с бензином закрывали ее всю целиком.
Я не мог понять, что случилось. Ведь ночью в палатке хотя и ничего не было сказано, но я целовал ее руку, и она не вырывала ее и назвала меня по имени, уговаривая лечь и уснуть, чтобы на другой день мы не клевали в лодке носом. Правда, я все равно не выспался, я тогда еще часа полтора, наверное, не мог уснуть.
А утром вот как вышло. Неважно я почувствовал себя утром, когда она еле-еле кивнула головой и сразу же заговорила о каких-то мешках с лапшой, о том, как бы они не подмокли.
Вдобавок с утра зарядил этот поганый дождь. Мы дважды сменились с Иваном Сергеичем на веслах, и к вечеру я бросил руль, чтобы сменить его в третий раз. Вот тут мне пришлось побеседовать с Лизой, как она этого ни избегала.
Я поднялся с места, и она поднялась. Мы гребли на пару — предполагалось ведь, что я еще слабенький после болезни; иначе какого черта мне было тащиться с ней в экспедицию, а не идти в море? О том, что при слове «вода» и «волна» у меня поджилки дрожат, я же ей ничего не рассказывал.
— Нет уж, — сказал я, когда она поднялась с места. — Отдохните там, за бидончиками. Справлюсь как-нибудь.
Не отвечая, она перелезла через кладь, пошла к веслам. Я взял весла и уселся посреди скамьи.
— Не валяйте дурака, — сказала она.
— Это вы не валяйте.
— Вы же скиснете через полчаса.
— А вы полюбуйтесь на свои руки.
Я посмотрел на ее руки. На ту, которую я целовал. Она забинтовала ее носовым платком, и, когда сняли платок, вся середина платка была в крови.
— Ну уж это не ваша забота.
— Не спорьте и садитесь на место, — сказал я, начиная сердиться всерьез. В конце концов должен быть предел всякому упрямству. — Сказал: не дам — и не дам. Если вы сами не понимаете, что можно и чего нельзя делать, то я вас научу.
Она молча повернулась и полезла на свое место. Иван Сергеич хрипел, отплевывался, кашлял и смотрел на меня веселыми глазками: ему понравилось, как я с ней поговорил. Все же понимали, как она упряма.
Я скис не через полчаса, как мне было сказано, а часа через четыре. Но зато — как! Вылезая из лодки на берег, я поясницы не мог разогнуть — так она болела. Больше в этот день решено было не плыть, все мы были порядком измучены, а дождик как раз перестал, и на берегу у костра можно было хоть немного обсохнуть.
С костром, однако, ничего не получилось. По берегу стоял низкорослый еловый лесок, валежнику было достаточно, но, сколько мы ни плескали на сучья бензина, мокрое дерево только пускало пар и не разгоралось. Пришлось распаковывать ящик и доставать примус, и до чего же это было нелепое зрелище — примус с поставленной на него кастрюлькой, шипевший в тундре!
Я натаскал валежнику, принес воды и растянул с Иваном Сергеичем палатку. На этом, считал я, мои обязанности закончены. Тогда я взял свой бушлат, выбрал елку поразвесистей и улегся на мху у корневища, где посуше. Мне нужно было все-таки понять: что же произошло? Что произошло такое, отчего она стала шарахаться от меня, да, именно шарахаться? Лежа под елочкой, я пришел к невеселому для себя выводу, что дело объясняется чрезвычайно просто. Ей, как говорится, было плевать на меня — вот и все. А то, что произошло ночью, объяснялось еще проще. Когда я взял и поцеловал ее руку, она просто перепугалась. Она перепугалась, как любая девчонка на ее месте, и не знала, что ей делать, — выскочить из палатки, разбудить Ивана Сергеича или же по-товарищески, попросту сказать: «Женя, голубчик, идите-ка к себе. День завтра трудный». В конце концов я все-таки не хулиган, не Аркашка, который на моих глазах приставал к ней в гостинице, и она это понимает.