Рене почувствовал, что на его плечо легла рука. Он повернул голову. Рядом стоял Жиль и задумчиво смотрел на безмятежно-спокойное море.
— Ты знаешь какую-нибудь молитву, мальчик? — спросил он.
Как Рене ни было плохо, он не выдержал и усмехнулся. Знает ли он какую-нибудь молитву! Если бы он мог сейчас читать молитвы, он бы, наверное, по возвращении во Францию вернулся бы в семинарию.
— Нет, — сказал он. — Я все забыл. — Рене немного помолчал, надеясь, что боль отпустит, но она даже не подумала это сделать. Так больно ему не было никогда, даже когда умер отец. — Это я виноват, — не поднимая головы, сказал он Жилю. — Не надо было разрешать ему лезть на этот проклятый корабль!
— Рене, мальчик. — Рука Жиля сжала его плечо. — Нет здесь никакой твоей вины! Я не хотел тебе говорить, но… Твой приятель все равно бы умер. Он был обречен, понимаешь? Его нога… Там уже началось заражение крови, я ничего не мог сделать. Только отрезать по самое бедро. В принципе это не так страшно, я уговаривал его пойти на это, но он не согласился. Он сам решил так умереть. В бою, а не на соломенной подстилке в трюме, как бездомная собака.
— Все равно это я виноват! — Рене поднял на него полные слез и отчаяния глаза. — Мне надо было ухаживать за его ногой. Нельзя было оставлять его одного! А пока я там с девками, он… — Слезы пролились из глаз, побежали по щекам ручьем, Рене сердито вытер их и с уверенностью знающего человека повторил: — Это я виноват.
— Как люди все-таки любят брать на себя то, что к ним не имеет никакого отношения. — Жиль мрачно посмотрел на горизонт, где море так сливалось синевой с небом, что трудно было отличить, где кончается одно и начинается другое. — Знаешь, что он мне ответил, когда я первый раз заговорил про заражение? Он сказал: «Видать, правду говорят, что от судьбы не уйдешь. Когда меня мой парнишка вытащил, я думал, еще поживу, но, похоже, там меня уже заждались, раз так торопят». Это судьба, Рене, понимаешь, судьба! А от судьбы не уйдешь!
— Судьба! — Рене нерадостно засмеялся и быстро оборвал свой смех. — Ты что, язычник, Жиль? Разве тебя не учили, что вера в судьбу — это язычество? Нельзя говорить «судьба», надо говорить: «провидение господне», — назидательно сказал он. Уж на этом Рене собаку съел, он столько наслушался подобных высказываний, что оставалось удивляться, как у него из ушей не полезло. — А если это провидение, — внезапно погрустнев, тихо продолжил он, — то что может ожидать Сиплого после смерти? Нет, Жиль, так не пойдет! — Рене вскинул голову и твердо посмотрел на врача. — Сиплый — он для меня… — Рене хотел сказать, как отец, но не сказал, потому что это была неправда. Сиплый, старый пират, которого он и знал-то всего несколько дней, за это короткое время как-то незаметно стал ближе и роднее, чем законный родитель. — В общем, я не позволю ему гореть в аду. Клянусь своим возвращением домой, что, как только у меня появятся деньги, я построю ему церковь, где все будут молиться за упокой его души! Или я не барон де Гранси!
Жиль недоуменно покосился на него.
— Я так понимаю, это обет?
Рене горько рассмеялся. Да уж, принесение дурацких обетов — тоже фамильная черта баронов де Гранси.
— Нет, — покачал он головой, — это не обет. Мне плевать, будет меня кто-то хвалить за это или порицать. Я просто это сделаю.
Каракатица двинулся на Скалшорз обходным путем, минуя испанские поселения и наиболее часто используемые подданными их католических величеств водные маршруты. Ничего, пусть дольше, зато безопаснее. Конечно, возникла небольшая проблема с продовольствием, поскольку заходить лишний раз в порты, ведя в поводу захваченный корабль, было не слишком-то разумно. Но ее решили просто — пленных испанцев высадили на одном из необитаемых островков, выдав им минимум снаряжения, и тем самым избавились от лишних ртов. Да, честно говоря, количество самих пиратов после мясорубки на борту «Инфанты» сильно поубавилось, и продолжало убавляться, несмотря на все старания Жиля и опять напросившегося ему в помощники Рене. После последнего пересчета всего народа на двух кораблях было двести тридцать восемь человек, включая четырнадцать пленных испанцев с доном де Аламедой во главе.
Рене снова взялся помогать Жилю по той простой причине, что больше ничего делать толком не умел. Разве что драить палубу, но вряд ли бы это отвлекло его от тоски по Сиплому, как, впрочем, и обычное безделье. Зато рядом с Жилем тосковать было некогда. Всегда находился кто-то, кому нужна была кормежка, перевязка, питье, вынести судно, принести лекарство, да мало ли что еще. Это отвлекало от мрачных мыслей почище любой молитвы, хотя священники в семинарии вряд ли поддержали бы Рене в этом вопросе.
Все больные находились на бывшей «Инфанте», как на более удобной по сравнению с неказистой «Каракатицей», и в обязанности Рене входило также, кроме ухода за своим братом-пиратом, еще и навещать испанского адмирала, безвылазно (не по своей воле) сидящего в своей каюте.
Неглубокая огнестрельная рана на бедре, которую он случайно получил во время перестрелки, заживала хорошо, и Жиль к нему почти не заходил, свалив все обязанности на неплохо знающего испанский язык ученика. Сам он испанского не знал и в обозримом будущем изучать не собирался.
Каракатица, казалось, был этим не слишком доволен и несколько раз подходил к Рене, напоминая о запрете обсуждать что-либо с Аламедой и пугая в случае его нарушения всяческими карами, начиная от полного задуривания мозгов хитрым испанским аристократом (а аристократы — они знаешь какие пройдохи!) до нечаянного разбалтывания важной информации, которой тот обязательно воспользуется для побега.
Рене сентенции Каракатицы об аристократах и разговоры о побеге только смешили. Ну, куда, скажите на милость, можно сбежать с этого корабля? В открытое море, что ли? Но обсуждать что-то с Аламедой он и так не собирался. Немолодой испанец казался Рене надменным, гордым и жестким, как старая подметка, и совершенно не располагающим к откровенным и продолжительным беседам. Однако боль от раны и унижение от плена переносил с таким достоинством, что вызывал невольное уважение. Тем не менее он был испанцем и капитаном тех, кто убил Сиплого, и этим все было сказано.
Обычно Рене ограничивался приветствием и несколькими фразами по поводу самочувствия адмирала, и де Аламеда, казалось, был полностью с ним солидарен, отвечая так же немногословно. Однако на седьмой день плавания он отступил от этого правила.
В тот день он впервые самостоятельно встал с постели и ожидал, когда Рене принесет ему обед, сидя на прикрученной к полу табуретке возле откидного столика.