— Давно? — сердито спросил Игорь.
Уж я-то совершенно точно знаю, когда это произошло.
* * *
…Войдя в комнату, я ослеп от бившего прямо в лицо солнца и не сразу узнал Антона. Она стояла посреди комнаты, падавшие из окон полосы света скрестились на ней, как золотые мечи. Потом мне показалось, что эти лучи света исходят от нее, от ее яркого, цветастого платья, от волос, от рук, поправляющих прическу.
— Опять ты? — спросил я.
— Я. А что? — Теперь я отошел в тень, и мне было видно, как смеются глаза Антона. — Не угодна я вам, сударь-батюшка, не бывати, видно, мне в вашей светелочке, не ласкати белыми ручками вашу буйну головушку. Что же, сударь мой, будь по-твоему: улетит птица певчая на волюшку.
Она вскочила на подоконник.
— Четвертый этаж. Не забудьте застраховать свою птичью жизнь, — ледяным голосом сказал я и отвернулся.
— Бу сделано, — пропела Антон.
И тут я услышал грохот и крик. Когда обернулся, то увидел, что рама, а вместе с ней и Антон падают вниз. Не помню, как я успел подскочить к окну и схватить Тоню. Я держал ее на руках и смотрел, как падает рама. Вот она скрылась внизу, я увидел, как в доме напротив на балконе пятого этажа женщина вытряхивает ковровую дорожку. Я видел это отчетливо, но все это проходило как-то мимо сознания, я ни о чем не думал, ничего не ощущал. Лишь когда внизу зазвенели стекла, я очнулся.
Только теперь я представил, что могло случиться, и мне стало страшно. Я еще сильнее сжал в объятиях Тоню. Она была теплой и мягкой, я чувствовал, как она дрожит, как бьется ее сердце — тук-тук-тук. Запах ее волос смешивался с ворвавшимся в окно запахом сирени. От всего этого у меня кружилась голова, я чувствовал, что сам дрожу, но не от страха — он уже прошел, — а от того, что весь наполнялся чем-то неизведанным, пьянящим и сладостным. Я боялся шелохнуться, старался не дышать сильно, чтобы не спугнуть этого охватившего меня радостного волнения. И когда Тоня глубоко вздохнула, я испуганно стиснул ее и торопливо заговорил:
— Глупышка, ты же могла упасть. Рама гнилая, вот и вывалилась. А у нас четвертый этаж.
Я выпалил это одним дыханием. Мне хотелось еще говорить и говорить, говорить хоть час, хоть день, хоть всю жизнь, лишь бы стоять так, с ней вместе, ощущать каждое ее движение, каждый вздох, биение ее сердца. Но все, что мне приходило в голову, казалось глупым и ненужным, и я замолчал. Тоня тоже молчала, теперь она не дрожала, а стояла тихо и покорно, уткнувшись лицом в мою грудь. Наконец, не поднимая головы, она шепотом спросила:
— Ты испугался?
— Да. А ты? — тоже шепотом спросил я.
— Когда увидела внизу штакетник. Если бы только трава была, я, наверное, и не испугалась бы.
— А я потом испугался. Когда ты уже стояла здесь.
— Ты меня любишь? — еще тише спросила Тоня.
— Да, — неожиданно для себя ответил я. И только теперь понял, что я ее действительно люблю, что я любил ее и раньше, только или не догадывался об этом, или боялся признаться в этом самому себе.
Тоня подняла голову и посмотрела на меня. Она смотрела на меня нежно и влажно, в глазах ее было что-то покорное и зовущее. Потом я увидел ее губы, в них было тоже что-то зовущее. Я наклонился к ней, но в это время Тоня опустила голову, и я поцеловал ее в волосы. Она вдруг засмеялась. Заразительно и оскорбительно громко. Что-то больно повернулось во мне.
Я оттолкнул ее и выбежал из комнаты. Я бежал по лестнице, и в ушах у меня все еще стоял ее смех, я бежал от него, но он неумолимо настигал меня.
В парадном я столкнулся с отцом.
— Ты куда? — спросил он.
— Там рама. Упала.
— Какая рама, где?
— Там.
Рама лежала в траве. Вокруг валялось битое стекло, оно хрустело под ногами. Отец ковырнул раму пальцем.
— Гнилая. Одна труха. Плохие мы с тобой, Костюха, хозяева. Ладно еще, никого не было, а то убить могло.
Я отметил про себя, что мы с Тоней об этом даже не подумали.
Мы внесли раму в комнату. Тоня стояла у окна и смотрела вниз. Когда она подняла голову, я заметил, что глаза у нее заплаканные. Заметил это и отец.
— Ты что, Антонида, испугалась?
— Да, я хотела открыть окно, и вот… — поспешно проговорила она и опять отвернулась к окну. — Ну, мне надо идти. Меня ждут дома.
Я не заметил, как она выскользнула из комнаты, слышал только, как хлопнула в коридоре дверь и звякнул ручной звонок. Я почему-то подумал, что надо его заменить электрическим.
Весь вечер я бесцельно бродил по городу, стараясь не думать о Тоне, вообще ни о чем не думать. Мне кажется, я действительно ни о чем не думал или думал обо всем сразу. Но я никуда не мог деться от ее смеха, оскорбительно громкого, гулко отдающегося в комнате. Он чудился мне и в бойком перезвоне трамваев, и в отдаленном рокоте первого грома, и в испуганных вскриках паровозных гудков, и в стуке каблуков по опустевшей улице. Эти опустевшие улицы были особенно невыносимы. Они опустели как-то сразу, как будто кто-то смахнул с них всех и похожих, оставив одних только милиционеров-регулировщиков.
Город спал, и никому не было никакого дела до моей обиды, до меня. Наверное, так же спокойно спит и Тоня. Я ненавидел ее сейчас. Мне хотелось мстить ей. Мне хотелось сейчас стать какой-нибудь знаменитостью. Как Юрий Гагарин. Моим именем тогда назвали бы улицу, где я живу, школу, в которой учусь, мои портреты печатались бы в газетах. Встречали бы меня с цветами. Антон, конечно, пришла бы на вокзал, и я ее, конечно, не узнал бы. «Вместе учились? Простите, не помню. Может быть, может быть…» Вот уж покусала бы ногти. Она, когда сердится, грызет ногти.
Или хотя бы таким знаменитым, как Робертино Лоретти. После гастролей по разным странам я спел бы в нашем театре оперы и балета. По всему городу афиши, билетов, конечно, нет, с рук продают по полсотни за штуку. Все девицы города и области посходили с ума. Я стою среди корзин с цветами в элегантном костюме и пою: «Джа-май-ка!» Зал неистовствует. Только в первом ряду сидит Антон и кусает ногти.
А может, у меня тоже голос?
— Джамай-ка-а-а!
— Чего базлаешь? — Толстая дворничиха в белом фартуке выплыла из-под арки. — Надрался, так молчи в тряпочку, а то вот как свистну да отправлю в вытрезвитель, не то запоешь. Эх, молодежь ноне пошла. Тунеядец, что ль?
— Знаменитый певец Робертино Лоретти. Не узнали?
— Будя трепаться-то. Иди-ка спать.
— «Не спится, няня, здесь так душно»…
— Я тебе покажу няню. Тоже родня отыскалась! Я при исполнении… и не оскорбляй. А то свистну, — она поболтала перед моим носом висевшим на кисти свистком.
— Адью.
— Валяй.
Как ни старался я раздеться и лечь в постель тихо, отец все же проснулся.
— Где ты был? А тут тебя Антонида весь вечер дожидалась.
— Чего ей надо?
— А ты бы с ней поласковей. Она девушка хорошая.
— Ладно, спи. Тебе завтра на работу.
Отец затих. А я никак не мог уснуть. Зачем она приходила? Чтобы еще раз посмеяться надо мной? Небось гордится, что теперь и я ей в любви объяснился. Другие ведь тоже объяснялись. По крайней мере, я знаю, что Борька Семенов и Гришка Казаринов объяснялись. И оба получили от ворот поворот. Интересно, над ними она так же смеялась?..
* * *
Она ждала меня на углу проспекта Ленина и улицы Третьего Интернационала. Я заметил ее слишком поздно, чтобы уклониться от встречи. Она смотрела, как я перехожу улицу, и ждала. Сейчас важно было взять себя в руки, сделать вид, что ничего не произошло, что я вообще не придаю этому никакого значения. Хорошо бы дать ей понять, что с моей стороны это была просто шутка.
Я поздоровался первым.
— Антон, привет! — сказал я как мог веселее и помахал рукой.
— Здравствуй, Костя, — очень серьезно ответила она. — Я жду тебя.
— Ты забыла дорогу в школу? Справочное бюро за углом налево.
— Я хочу с тобой поговорить.
— Как-нибудь на досуге. А сейчас мы опаздываем в школу. — Я чувствовал, что беззаботная веселость мне не удается. Тоня пристально смотрела мне в глаза.
— Мы не пойдем в школу, — твердо сказала она.
— Это ваше личное дело, мадам. Что касается меня, то я топаю на урок.
Она опять пристально посмотрела на меня. И вдруг заговорила:
— Во всем виноват Кузька… Он стал кусать меня за палец. И я засмеялась. Не потому, что щекотно, а потому что просто показалось смешно: мы объясняемся в любви, а тут котенок… Как-то смешно и нелепо. Ну, я и засмеялась. А ты это не так понял. Я только потом сообразила, что ты не так понял. И обиделся. Теперь понимаешь?
Я понял, мне стало сразу легко, как будто с плеч моих сняли тяжелый камень. Я смотрел на Антона и, наверное, глупо улыбался. Я всегда улыбаюсь глупо. Тем более что сейчас мне лезли в голову всякие нелепые мысли. Дело в том, что Кузька — это вовсе не Кузька. То есть не кот, а кошка. Котенок был еще слепым, когда его кто-то подбросил в подвал школы. Он там пищал, и я принес его в класс. Он и здесь пищал от тоски и от голода.