Таково было мое впечатление от ходившего по палубе человека. Он твердо стоял на ногах; ступал твердо и уверенно; каждое движение его мускулов, манера пожимать плечами и стискивать губами сигару — все было полно решимости и казалось проявлением избыточной, бьющей через край силы. Но за этой внешней силой чувствовалась другая, дремлющая внутри, но способная в любой миг грозно проснуться, как просыпается ярость льва и бешенство урагана.
Кок высунул голову из двери камбуза и ободряюще улыбнулся мне, указывая пальцем на человека, прогуливавшегося около люка. Таким образом я узнал, что это капитан, тот человек, которого я должен был побеспокоить просьбой доставить меня как-нибудь на берег. Я двинулся было вперед, зная, что мне придется пережить несколько бурных минут, но в этот миг новый сильный приступ удушья охватил несчастного, лежавшего на палубе. Он начал корчиться в судорогах. Подбородок с мокрой черной бородой приподнялся, спинные мускулы напряглись, и грудь вздулась в бессознательном усилии набрать побольше воздуха. Я чувствовал, хотя и не мог этого видеть, что под его бакенбардами кожа принимает багровый оттенок.
Капитан, или Вольф Ларсен, как его называли окружающие, остановился и посмотрел на умирающего. При виде этой последней, отчаянной борьбы матрос перестал лить воду и с любопытством уставился на лежавшего на палубе. Парусиновое ведро опрокинулось, и из него вытекла вода. Умирающий судорожно бил каблуками по крышке люка, потом его ноги вытянулись и застыли, а голова еще продолжала мотаться из стороны в сторону. Но вот мускулы ослабли, голова успокоилась и вздох, казавшийся вздохом глубокого облегчения, сорвался с его губ. Подбородок упал, верхняя губа приподнялась и обнажила два ряда пожелтевших от табака зубов. Казалось, его черты застыли в дьявольской насмешке над миром, который он перехитрил покидая.
Тут произошло нечто совершенно неожиданное. Капитан, как гром, обрушился на мертвеца. Ругань непрерывным потоком хлынула из его уст. И это не был просто неприличный способ выражения. В каждом слове было кощунство, а слов таких было много. Они хлопали и трещали, как электрические искры. Я в жизни не слыхал ничего подобного. Обладая сам литературной жилкой и питая пристрастие к сочным словцам и оборотам, я мог, как никто другой, оценить своеобразную живость, красочность и в то же время невероятную кощунственность его метафор. Насколько я мог понять, причина всего этого заключалась в том, что умерший — это был штурман — закутил перед уходом из Сан-Франциско, а потом имел неделикатность умереть в самом начале рейса и оставить Вольфа Ларсена без помощника.
Излишне упоминать, по крайней мере перед моими друзьями, что я был шокирован. Ругательств и всякого сквернословия я всегда не переносил. У меня начало сосать под ложечкой, и я испытывал почти тошноту. Для меня смерть всегда была сопряжена с торжественностью и благоговением, она была тиха и священна. Но смерть в таком грязном и отталкивающем виде была до сих пор совершенно незнакома мне. Как я говорю, оценивая выразительность изрыгаемых Вольфом Ларсеном проклятий, я был ими чрезвычайно шокирован. Их палящий поток, казалось, мог сжечь лицо трупа. Я нисколько не удивился бы, если бы мокрая черная борода начала завиваться колечками и вспыхнула с дымом и пламенем. Но мертвому до всего этого не было дела. Он продолжал сардонически усмехаться. Он был хозяином положения.
Вольф Ларсен перестал ругаться так же внезапно, как начал. Он снова зажег свою сигару и оглянулся кругом. Взор его упал на Мэгриджа.
— А, кок? — начал он с ласковостью, в которой чувствовались холод и твердость стали.
— Да, сэр, — угодливым и извиняющимся тоном отозвался тот.
— Вы не боитесь, что так вытянете себе шею? Это, знаете ли, нездорово. Штурман умер, и я не могу потерять еще и вас. Вы должны очень беречь свое здоровье, кок. Поняли?
Его последнее слово, в противоположность плавности всей предыдущей речи, щелкнуло резко, как удар бича. Кок съежился.
— Да, сэр, — послышался его робкий ответ, и раздражавшая капитана голова исчезла в камбузе.
При этом разносе, касавшемся, собственно, только кока, остальной экипаж перестал интересоваться умершим и занялся своим делом. Но несколько человек остались в проходе между камбузом и люком и продолжали тихонько беседовать между собой. По-видимому, это были не матросы. Как я впоследствии узнал, это были охотники на котиков, считавшие себя несравненно выше простых матросов.
— Иогансен! — позвал Вольф Ларсен. Один из матросов тотчас приблизился. — Возьмите наперсток и иглу и зашейте этого бродягу. Вы найдете старую парусину в ящике. Ступайте.
— Что на ноги, сэр? — спросил матрос.
— Сейчас устроим это, — ответил Ларсен и громко кликнул кока.
Томас Мэгридж, как Петрушка, выскочил из камбуза.
— Ступайте вниз и принесите мешок угля.
— Есть у кого-нибудь Библия или молитвенник? — послышалось новое требование капитана, обращенное на этот раз к группе охотников.
Они покачали головами, и один из них ответил не расслышанной мною шуткой, которая была встречена общим смехом.
Капитан обратился с тем же к матросам. Библия и молитвенники были здесь, по-видимому, лишними предметами, но один из людей предложил опросить спасенных. Однако через минуту он вернулся с пустыми руками.
Капитан пожал плечами.
— Тогда придется опустить его без болтовни. Разве что выловленный нами молодчик знает похоронную службу наизусть. У него ведь поповский вид.
При этих словах он круто повернулся лицом ко мне.
— Вы не пастор? — спросил он.
Охотники — их было шестеро — как один обернулись в мою сторону. Я болезненно ощутил свое сходство с вороньим пугалом. Я услышал вызванный моим видом хохот, нисколько не смягченный и не заглушенный присутствием покойника, простертого на палубе перед нами; хохот гулкий, грубый и откровенный, как само море, служивший выражением грубых чувств людей, которые не имели представления о вежливости и деликатности.
Вольф Ларсен не смеялся, хотя в его серых глазах мелькали искорки удовольствия. Подойдя к нему ближе, я впервые получил впечатление от самого человека, независимо от его тела и потока ругательств, которые я от него слышал. Лицо, несколько квадратное, с крупными чертами и резкими линиями, на первый взгляд казалось массивным. Но эта массивность куда-то отступала и создавалось впечатление ужасной, сокрушающей умственной или духовной силы, таившейся где-то в недрах его существа. Челюсть и подбородок, высокий, тяжело выдававшийся над глазами лоб — все эти черты сильные, даже необычайно сильные сами по себе, казалось, говорили о неизмеримых энергии и мужестве, скрытых где-то вне поля зрения. Такой дух не измерить, не определить его границ, и его нельзя отнести в какую-нибудь установленную рубрику.