Но сижу добросовестно, вперившись взглядом в нефтяные разводы у морвокзала. А мысли — о низменном. Жрать охота. Гастроном — за углом. Если потратить рубль…
Нет, рубль — святое. Не пятак же в волны бросать.
В гастрономе опять нестыковка: на две булки хватило, а вот на кефир…
Возвращаюсь. Рассказ-то написан. Как-то не думалось автору, что все мысли в возвышенный грустный момент будут только о жрачке.
Не выдерживаю, ем свой хлеб, не жую почти, рву зубами, давлюсь — до икотки. Побыстрее зашвыриваю в нефтяные разводы свой рубль: руку жгёт.
Что стоило мне написать, что главный герой швыряет в волну бутылку из-под кефира?
***
Хочу тебя.
Хочу ждать тебя ночью, на берегу лагуны, под шелест волны и пальмовых листьев, под отдалённый бой там-тамов.
В твоей деревне праздник. Все будут от души лакомиться свининой и плодами райской твоей земли, петь песни о Мауни и танцевать на угольях.
Мне нравятся обычаи твоего острова. Нравится то, что любовью у вас принято заниматься днём, на огородах, чтобы дети не видели, между прополкой грядок сладкого картофеля. Может и я со временем научусь правильно держать в руках тяпку?
Нравишься ты, склонившаяся над грядкой, и как отвисают и упруго перекатываются при каждом движении шарики твоей груди. Не нравится то, что это же могут видеть твои соплеменники-соседи.
Ты недоумеваешь:
— Почему? Они ведь — не дети?
Грядочка ты моя сладкая, в стране, где я вырос, женщины, как в тиски, затянуты в корсеты из китового уса, носят чепцы и полосатые чулки, и верхом неприличия считают, если мужчине удаётся ненароком увидеть краешек их кружевного панталона.
— А как же у вас рождаются дети?
Дети, как ни странно, рождаются так же. Ибо всё, что неприлично днём, дозволено ночью.
И вы никогда не видите тела своих женщин? Вы любите их — наощупь?
— О нет же! Нет! Тело их воспевают поэты, роскошные их телеса украшают картины самых лучших живописцев Гааги и Гронингена.
— Значит, вы смотрите картинки днём, и любите их по памяти?
— Я — не такая, как они? Какие женщины тебе нравятся?
Я смеюсь над собственной глупостью:
— Мне нравятся кормящие матери твоих лет, с шоколадной от тропического солнца кожей, с длинными волнистыми волосами, с ровными белыми зубками, которые они всем показывают всякий раз, улыбаясь до ушей. Сладкая ты моя, нос картошечкой.
Нравится, когда они бросают тяпку, смешно трутся носиком о мой нос вместо поцелуя, и просто пощупав под измочалившейся парусиной матросских штанов, в которых когда-то прибило меня к спасительному берегу, говорят:
— Дурачок, ну что ж ты молчишь? — и тянут в тень близрастущих деревьев.
Хочу тебя.
Хочу тебя, склонившуюся, как над грядкой, как огромный фаллос обхватившую руками ствол дерева, просто и буднично сбросившую и переступившую травяную свою юпчёнку.
Сколько веков ещё моим соотечественницам скрипеть китовой бронёй и манерно поджимать губки, и настолько надоесть Гогену, чтоб он сбежал от них, дабы нарисовать тебя, моё солнышко?
Сколько Тулуз-Лотреков и Мопассанов должно умереть от сифилиса, чтобы подвыпивший пива бюргер мог увидеть в журнале "Плэйбой" то, что я вижу сейчас, и пошёл любить свою жену по памяти?
Памяти о тебе?
О бархатистых фиолетовых створках твоей раковины, выросшей в мелководной лагуне между двух распахнувшихся призывно островов?
О том, как ты стояла, прогнувшись как пальма в тайфун, и терпеливо ждала, пока мой воспитанный на севере пловец вырвется из матросских штанов, и нырнёт за влекущей раковиной?
И руки привыкшие к чему угодно, от манильских тросов до рукоятей штурвала, только не к тому, чтобы обхватывать талию жены, и направлять её, как корабль; руки, оказывается, сами знают, что делать: управлять движениями твоего гибкого тела, ритмичного, как прибой у берегов твоего острова; и спускаться, похлопывая по дивной шоколадной попке, вращающейся уже медленно, захватывая моего беспечного пловца в водоворот; опускаться, захватывать снизу упругий животик и подводные гряды косточек таза; и — двигаться, двигаться, двигаться, тянуть на себя и отталкивать, как при гребле в вельботе;- руки мои уже чувствуют направляющую ладонь поверх грубых пальцев, влекущую их ещё ниже, придавливая к пучку жёстких водорослей, под которыми скрыта жемчужина.
Что за напасть каждый вечер гнала меня на берег моря, чтобы сидеть, глядя на звёзды, и тосковать по ковшу Медведицы? Если б не это, разве пришла бы ты однажды вслед за мной с веслом каяка, и сказала бы просто, не поджимая манерно губ:
— Все будут веселиться и долго спать поутру. Я украла для тебя весло. Плыви к своей звезде, муж мой.
Я поплыл. И теперь, как все мужчины страны, где я вырос, люблю тебя напамять. И тебе не приходится опасаться, что наша дочь, проснувшись в просторной хижине твоей семьи, услышит, как отец и мать любят друг друга наощупь, а тёща не будет ворчать:
— Опять за своё. Дня им мало.
И главное воспоминание моей жизни — не фальшивые стоны и облизывание нарисованных губ, пришедшее на смену манерному поджиманию, как пояса для чулок сменили китовые корсеты, и должные означать то-ли страсть, то-ли похоть, а то, как ты трёшься щекой о волокнистый ствол дерева, потягиваешься, естественно, как райская птица пёрышки, оправляешь свою травяную юпчёнку и говоришь:
— Полегчало? Теперь ты сможешь спокойно полоть батат?
***
Моё летоисчисление смешалось. Я уже путаюсь в названиях пароходов и портов, как путаются пожиратели сериалов в колючках диких роз и именах плачущих богачей.
По военным переворотам считать? Тоже не вяжется.
За трое с половиной суток ходу от Херсона до Поти, власть в Грузии менялась дважды.
— Слышал, что Звиад сделал? Он опять захватил телевидение! Молодец!
Опять Белый Дом штурмуют? Танки? Руцкой забаррикадировался? Подождите, он же улетел на Бельбек спасать Горбачёва. С танка выступал Ельцин. Он сейчас — по Останкино? А "Лебединое Озеро" как же? Танки бьют по окнам Белого Дома, с них не повыступаешь теперь?
О тихо забаррикадировавшемся в своём кабинете президенте острова Крым, уже и не помнит никто, кроме моряков: он был помполитом в нашей конторе. Боится теперь выйти из своего президентского дворца, потому что обратно его не пустит дежурящий у входа милиционер? Пропуск просрочен? Наш знакомый дурдом.
Когда-то в Белгород-Днестровском порту один ВОХРовец точно так же не пускал меня на моё же судно из-за какой-то закорючки в пропуске. Хорошо что боцман вернулся, ткнул ему в нос своё удостоверение, по которому он за минуту до меня проник в режимную зону морпорта, оказавшееся студенческим билетом на абсолютно непроизносимое негритянское имя с соответствующей фотографией и "Нигерией" в графе "национальность", и попросил сличить фото с оригиналом.