поплелся на лодку.
На лодке в это время была только вахта. Изредка в полутемных отсеках начинали гудеть кондиционеры. Виктор садился где-нибудь в выгородке около механизма и старался не глядя восстановить в памяти его узлы и блоки. Потом, проверив себя в уме, смотрел — верно ли. Однажды, прислонившись к холодному дрожащему корпусу насоса, Виктор заснул. Проснулся он оттого, что насос выключили. В трюме было тихо и сыро. Все тело ломило. «Заболеть, — подумал Виктор. — Заболеть и пролежать хоть несколько дней. Чтобы всего этого не видеть… Чтобы только Таня была рядом…» И тут же он вскочил. Потому что вспомнил Чарли. Вспомнил, как Чарли поднимался своими больными ногами на сто четырнадцать ступенек косогора, где стояло училище. И поднимается, наверно, сейчас… Надо было найти средство жить дальше. И средство это Виктор нашел.
Состояло оно в том, что надо было хватать любого матроса или офицера и просить его рассказать о своем заведовании. Смотреть, занят человек или нет, не следовало, — все и все время были заняты. Чем подробней ты расспрашивал, тем охотней тебе отвечали. Нельзя было задавать общих вопросов. Нельзя было говорить — «расскажите о подводной лодке». Нельзя было просить рассказать о целом отсеке. Следовало определить сферу интереса одним механизмом, а еще лучше — какой-нибудь одной его особенностью. Тут можно было узнать все. Чем более узкий вопрос Виктор задавал, тем более широкое представление о предмете мог получить…
Лодка постепенно оживала для Виктора. Но служба лодкой не исчерпывалась. Были еще дежурства, патрулирование, караулы. Молодых лейтенантов отправляли охотнее всего в патруль.
Когда с двумя матросами по бокам Виктор патрулировал в городке, Татьяна обычно выходила гулять с Володькой. Он махал Татьяне издали, не подходя к ней, и шел с матросами дальше. За вечер они встречались несколько раз. И каждый раз Виктор силился разглядеть лицо Татьяны. Оно было бледным, и Виктор ничего прочесть на нем не мог. Понимал он только, что у Татьяны очень устали руки…
Отведя своих моряков в казарму спать и сдав пистолет, он возвращался в городок во втором часу ночи. Ни автобуса, ни попутных машин в это время уже не бывало. Ночи стояли темные, и облака на небе были чуть заметны — это играло где-то наверху сияние. Дорога вилась между сопок, Виктор шел по ней механически. Время от времени он будто просыпался. «Зачем такая жизнь? — думал он. — Уж лучше бы действительно они не приезжали. Ну зачем, зачем я сейчас иду домой? Может, и прав был тогда помощник?»
И Виктор вспоминал училище. Сейчас приходил на память лишь пятый курс и время, когда они писали диплом. Им казалось тогда, что из строгого казенного здания через проходные, турникеты и часовых они вышли на праздничную солнечную площадь, где музыка, девушки и цветы, и все люди, к кому бы ты ни подошел, тебя знают… Разница с младшими курсами, особенно с тем временем, когда Сергеева еще не было у них, была разительной.
По вечерам они на катере добирались через бухту в город, и на белой пристани их ждали загорелые, длинноногие, счастливые девушки… Тогда, летом, счастье было повсюду. Оно принимало иногда форму гастрольного спектакля в полотняном летнем театре, иногда безлюдного каменистого пляжа, когда луна стоит над морем и начинает свежеть идущий с него ветерок, и там же, на пляже, это счастье вдруг появлялось силуэтом всадника: редко цокают копыта по плоским камням, всадник подъезжает ближе, ближе, и вот фонарик вам обоим в лицо, и голос пограничника откуда-то сверху: «Предъявите документы», — и она еще ближе прижимается, потому что никаких документов у нее при себе, конечно, нет, и ты это знаешь лучше, чем кто-либо… Они носили уже офицерские кокарды, и с каждого из них сняли мерку для шитья кителей и тужурок, и если адмирал видел в городе своего старшекурсника, он останавливался и обращался к нему, как к офицеру, — адмиралу тоже хотелось прикоснуться к счастью…
И вот теперь Виктор был офицером.
Он шел усталый, заморенный и злой и думал о Тане. Она, наверное, сейчас уже прикорнула рядом с Володькой, а он придет и разбудит ее. Она захочет его покормить, и, если он откажется, она подумает, что он на нее в обиде. А за что? Как ни странно, а он действительно был на нее зол. Зол потому, что устал, потому что она — свидетель его теперешней жизни. Его не ставят ни в грош, им понукают, а он все это покорно сносит… И сейчас придет домой и будет делать вид, что ничего не происходит. И такой же вид будет делать Таня.
— Нет, происходит! — заорал он вдруг.
Дорога была безлюдной, темной. Как это бывает в сыром воздухе или в тумане — крик съело, он оказался тихим, смехотворно слабым. Виктор остановился и с бешенством лягнул подвернувшийся под ноги камень. Камень был большим, Виктор ушиб ногу, разъярился и стал бить ногами все попадавшееся на пути… Перед ним лежала сползшая с сопки смерзшаяся льдина. Она весила раза в три больше самого Виктора. Виктор повернулся и пошел, почти побежал на плавбазу.
— Нет, погоди, — говорил он кому-то. — Нет, я тебе докажу, кто ты! Ты у меня еще узнаешь!..
На плавбазе Виктор жил в одной каюте с Петей. Когда Виктор пришел в каюту и зажег свет, старший лейтенант проснулся. Пока Виктор раздевался, он хмуро спросонья смотрел на него.
— Ты чего это, отец? — спросил он. — Заело?
Виктор не ответил.
— Это так, — сказал Петя. — Это нормально. В природе жанра. Лодка — не патефон, ее за день не выучишь… У меня, отец, все первые месяцы, как сюда попал, было ощущение такое, будто зябну. Все холодно как-то. А к холоду не привыкают. Терпеть надо. Я на самоуправство месяцев восемь сдать не мог, и все вот так ходил — познабливало вроде. А потом однажды руку поломал…
Виктор уже выключил свет и лег. Кто-то пробежал по палубе над головой. В каюте пахло пластмассовой облицовкой шкафчиков. Шипела тихонько в грелках вода.
— Да, — сказал Петя. — Руку я сломал. И лежу себе. А через неделю приходит ко мне наш движок, черный весь, до чего злой. «Что, — говорит, — ты тут разлегся? У нас автоматика барахлит, а ты тут кейфуешь…» А я ему отвечаю — если это те самые преобразователи, так сделайте то-то и то-то. А больше там барахлить нечему. «Вот-вот! — говорит он, а у самого аж зубы скрипят. — Я тебе и толкую, что поживей-ка ты