Однако как он мог это пронюхать без Библии, без шифров и колес?
Бонс. Наверное, Бонс сказал ему остальное — то, чего Соломон не услышал из бредней Эдварда в испанском склепе. А откуда узнал Бонс? Должно быть, Пью проболтался перед тем, как отравить ему выпивку.
Старый краб плел против меня заговор, гнусный заговор. В пользу Эдварда.
Я рассказал Джиму о Лондоне — он мечтал однажды там побывать. Мои байки были щедро сдобрены маслом, мясом и сладостями. Еще я рассказывал о приключениях. О битвах в морях Китая, у Явы, Мадагаскара, Картахены, Антигуа, Нью-Провиденс, Эльютеры, Невиса и Тортуги. Я распинался о фрегатах, рифах, портах, плясках, даже о горбине на носу Старого Ника, а малыш Джим слушал.
Как-то раз, уже пообвыкшись, парень завел речь о своей жизни в Бристоле. Она мало походила на мою, поскольку у него были мать и даже отец, пусть недолго. Была крыша над головой и кровать. О Бонсе, карте и сокровищах Джим ни разу не упомянул. Как-то команда его подпоила, и он сознался, что Соломон храпит. А еще он научил Джима песне. Джим передал слова матросам, а те — мне.
Глас в Раме слышен,
Плач и рыдание и вопль великий.
Рахиль плачет,
Рахиль плачет,
Рахиль плачет о детях своих.
Один соленый бродяга — тот, которого ты уложил, подзарядившись в оружейной камере, когда брал мой корабль на абордаж, — сказал, что у Джима даже слезы навернулись от этой песни. Я возразил, что ему, наверное, морская пена попала в глаз, и ничего больше, но матрос настаивал, будто бы дело было в песне. Я попросил напеть ее мне и не упускать ни словечка.
Рахиль плачет и не хочет утешиться,
Ибо их нет.
Рахиль плачет,
Рахиль плачет,
Вечно плачет о сынах своих.
Другой матрос сказал, что Джим спрашивал Соломона об этой Рахили, но тот не ответил. «Не иначе, — заключил матрос, — так звали мать Соломон а». Я прошел на бак, поразмыслил там и предложил команде обучить Джима какой-нибудь нашей песне.
Ветер на следующий вечер дул небольшой, гак что мы бросили якорь невдалеке от алжирских берегов и стали готовиться к пиру, посетив местный базар. Я усадил Джима на фока-гик, чтобы он мог болтать ногами, глядя, как мы стряпаем.
Смоллетт достал из кладовой французских кур, и мы сварили их в карри. Поросенка, который увязался за нами от самого базара, изжарили и съели, посолив на счастье, — раз уж он так просился на вертел. Из рыбы сварили уху, в котел налили рома, пустив поверху слой китового жира, и подожгли. Котел забурлил, дым повалил валом, жир стал выплескиваться на палубу и побежал по шпигатам.
Один малый взял скрипку и стал, наигрывая, отбивать ногой ритм, пока бушприт не заходил ходуном, приплясывая под его мотив. Все потянулись к котлу и погрузили в него кружки. Я снял Джима с гика, ребята обрядили его в шелк и батист, после чего по моей команде увенчали самой подходящей короной — из зеленой травы. Соломона это вывело из себя.
— Хочешь послушать песенку? — спросил я Джима. — Славную матросскую песню? Такую, от которой не надо лить слезы? Мы других не поем — они плохо вяжутся с печеной свининой, перченой курятиной, ухой и скрипкой.
Я велел ребятам налить ему чарочку.
— Пей до дна, — сказал я, и Джим выпил. — Да раствори уши пошире. Сейчас ты услышишь самый правдивый рассказ о другой команде, которой повезло меньше нашей. Но вообще это песня веселая.
Скрипач ударил по струнам, и я запел:
Я видел воочью зловещею ночью.
Когда буря выла во тьме,
Как юнга па рее под парусом реял,
А нос его был на корме.
Меня самого едва смех не прошиб, да надо было петь второй куплет.
Я видел воочью зловещею ночью,
Как боцман, завидев бурун,
Забрался на шканцы, устроил там танцы,
А шкипера сбросил в гальюн.
Тут ко мне присоединилась и вся команда.
Я видел воочью зловещею ночью,
Когда шквал ударил нам в бок,
Как черт капитана столкнул с кабестана
И прямо на дно уволок.
Я видел воочью зловещею ночью,
Когда шквал немного затих,
Как боцману в дудку засунули утку,
И пас он барашков морских.
В конце концов, я согнулся-таки пополам от хохота, поэтому последний куплет допел Смоллетт.
Я видел воочью зловещею ночью,
Когда все бурлило, как суп,
Как кит целый бриг проглотил в один миг,
А выплюнул маленький шлюп.[8]
Обычно я сплю крепким сном грешника, но в ту ночь отчего-то проснулся. Видимо, поросенок никак не желал привыкать к новому жилищу, несмотря на радушие, с которым я его поглощал. Пришлось позвать Джима, чтобы скоротать время.
Я стал рассказывать ему о пиратской жизни, открытом море и о том, что никто на корабле не падает в обморок. Подобные хвори — просветил я его — разводят только сухопутные крысы, а нам ближе простая цинга. Я вспоминал битвы между туземцами и прочие моменты, любопытные юному пирату, а потом сам не заметил, как захрапел. Когда же очнулся, Джим стоял у моего изголовья с занесенным ножом. Я решил было его высечь, но потом передумал — все-таки норов есть норов, его ничем не перешибешь. Велел мальчишке приберечь силы до утра.
На следующий день я приказал Смоллетту не давать ему продыха, и Смоллетт отправил Джима на ванты, чтобы тот не слезал оттуда до собачьей вахты. Когда парня оттуда снимали, лицо у него было красным, как нос олдермена, а глаза закрывались сами собой. Соломон смазал ему кожу китовым жиром и сделал примочки из табачных листьев, вымоченных в бальзаме.
Ставки в нашем состязании были высоки, как ни в одной орлянке, и я намеревался победить.
— Умеешь хранить тайны, Джим? — спросил я его. — Верю, что умеешь и что у тебя самого они есть. Правда? А вот послушай-ка мою. Только ребятам не говори. Дело в том, что я скорее торгаш, чем гроза морей, потому что всегда думаю, где бы выгадать. Всегда, запомни это. Весь мир держится на спросе и выгоде. Теперь ты поделись секретом со стариком Сильвером. Давай, Джим. Скажи что-нибудь.
И Джим сказал.
— Свободу, — произнес он. Я в тот миг, наверное, побагровел почище его. А Джим на этом не остановился. — Разверни корабль, — сказал этот сосунок, точно он, а не я был капитаном. Разве лазать день-деньской по вантам, не заботясь ни о чем, кроме палубы и моря под тобой, — не самая настоящая свобода? Ты да я это знаем. Нет большей воли на свете, но за Джима говорил Соломон.
— Ладно, Джим, — ответил я ему. — Я подарю тебе свободу. Разверну корабль и доставлю тебя в Бристоль. — Он выпрямил спину. — Ты вернешься богачом, Джим. Настоящим морским волком. Разрази меня гром, если я вру. Но сейчас, Джим, я туда отправиться не могу. — Он немного понурился, но тотчас вскинул голову, как сделал бы всякий бристольский мальчишка. — Мы идем за сокровищами, Джим. К острову. Что Билли Бонс тебе о нем говорил?