— Это механика… А мы? Неужто мы тоже механизмы? И все?
И выходя из кабинета Мезгина, мужчины размышляют, а что же Лилия имела в виду? Но спросить никто не решается.
Надеюсь, господа, вы не станете рассказывать всякому встречному и поперечному об этих часах? — спрашивает Мезгин.
Что ты, Ваня, мы же понимаем, что это шутка большого художника. Это лишь для друзей… Мы думаем, ты тоже поможешь нам в оформлении сцены, да и роль мы тебе дадим…
Потанин и Ядринцев пошли домой пешком по заснеженному Томску. Потанин пригласил Ядринцева в Томск, когда открылась вакансия в газете. Оба они писали статьи о том, что Сибири нужно больше независимости, в том числе и экономической.
Это после их статеек купец Федор Акулов на дверях своего магазина повесил вывеску, на которой была изображена полная девица с кружком колбасы на вилке. Там были стихи:
В Сибири — лучшая конина,
Колбаску нашу кушай, Нина,
И станет черной твоя бровь,
И щеки ярче, чем морковь!
Говорили, что эти стихи по дружбе написал для Акулова Ядринцев, но он в своем авторстве не признавался. Начали рекламировать сибирские товары и другие купцы. Но больше всего молодые сибиряки-патриоты писали о том, что в Томске надо открыть университет, новые театры и музеи. «Больше света!» — так заканчивалась одна из статей Ядринцева.
И Потанин, и Ядринцев бывали в больших городах, но их многое привязывало к Томску. Ядринцев, когда шли от Мезгина, пригласил Потанина к Софийскому ключу.
Сюда его не раз в детстве приводили отец и мать. Вода в ключе и зимой и летом бурлила, словно кипела. Прямо над ключом возвышалась Шведская Горка с большим черным крестом на вершине.
— Папа делал вот так! — сказал Ядринцев, — вынул из внутреннего кармана пальто флейту и заиграл. Потанин слушал, склонив голову.
— Изумительный город! — сказал Григорий Николаевич, когда Ядринцев кончил играть. — Я верю в его будущее! И люблю его.
— А для меня этот город, — сказал Николай Михайлович, — еще и воспоминания о гимназии, об отце, похороны которого на Вознесенском кладбище устроил сам Батеньков, проектировал мемориал он же.
Ядринцев задумался, склонив голову, потом тихо добавил:
— Сестренка София лежит на этом кладбище. Она умерла ребенком, такой был прекрасный ангелочек. Всегда вспоминаю ее у Софийского ключа… Нам тут жить в этом городе, жить в Сибири…
На другой день Ядринцев сходил к владельцу театра. Филимонов дал ему ключ от замка, которым театр был заперт еще прошлой зимой. Пошли с Потаниным посмотреть — что там? Фасад у входа был оформлен портиком и колоннами из дерева, густо побеленными под мрамор. Увы, краска осыпалась, плахи были во многих местах оторваны предприимчивыми томичами.
Из театра в щели можно было видеть рощу и застывшую речку Еланку неподалеку. Там и сям дико и странно торчали каменные бабы, вывезенные томскими купцами из калмыкских и монгольских степей. Бабы, не бабы, черт их разберет, истуканы жертвенные. Говорят монгольцы и прочие степняки им губы живой человеческой кровью мазали. И здесь, в этой роще пустынной, на краю города, пройти вечером мимо фетишей древних не каждый смельчак решится. Когда тут после спектакля выходят театралы, тогда — да, можно к этим болванам подойти, посмеяться, даже тростью им глаза потыкать. Но ночью, в одиночестве — увольте!
Печи, давно потрескавшиеся от перекала, были закопчены.
— Черт бы все побрал! — ругался Потанин, это же театр! В церкви иконы намолены и потому — святы, здесь сцена наиграна…
Он замер в удивлении, ибо в глубине полутемного театрального здания, прошел человек в крылатке и без шапки с длинными, спадавшими на бархатный воротник волосами.
— Вы видели? — дрожащим голосом спросил Потанин Ядринцева, — или это была галлюцинация?
— Вроде кто-то прошел, — подтвердил Николай Михайлович.
Они обошли пустое здание, никого не нашли, только у черного хода были на снегу чьи-то следы. И все это было странно.
В конце марта подготовительные работы в театре закончились. Печи замазали, доски приколотили.
По всему городу по круглым тумбам распластались афиши:
«20 марта 1864 года. В городском театре — Ревизор Н.В. Гоголя. Билеты в губернском правлении».
И настало двадцатое. В театре было почти тепло. Шипели и воняли калильные фонари. Партер и галерка были забиты до отказа. В ложи принесли ковры. Простолюдины глазели на сильных мира сего. В ложах можно было видеть Филимонова с домочадцами, полицмейстера, майора барона Адольфа Пфейлицера-Франка. Да только ли их?
Было тут на кого посмотреть! Вон Дмитрий Иванович Тецков, богач, городской голова, вон и золотопромышленник Федор Пушников. Он уж больно до всяких прекрасных зрелищ охоч. Пять лет назад в этом театре пела оперная французская шансонетка Жанна ле Фебр. Пушников подарил ей самородок, величиной с голову младенца. Так тогда и газеты написали — с голову младенца. А младенец-то при чем?
Это вот в ложе князь расположился, Николай Костров. Ученейший человек. И одет-то по последней питерской моде. Фрак, манишка накрахмалена и подсинена — белее снега. А сам то на Алтае, то где-то в Тунгусии со всякими инородцами всякое лето у костров спит, зубами сырое мясо рвет. Изучает жизнь полудикую и пишет в журналы. А на что ему это все нужно? Кто знает… И князья чудят иногда.
А вон, в ложе, король извозчиков бородатый Евграф Кухтерин с супругой. Не так давно гильдию получил. Зачем он пришел в театр в Великий-то пост? А затем. В театре-то — все городское могущество собралось, почему ему тут не быть? Он начинает богатеть, отставать от больших людей ему негоже. Сам одет, пусть не как Костров, но вполне интеллигентно и супругу нарядил. Правда, сидят с непривычки с женой, как каменные.
А это кто? В первом ряду партера? Усищи свисают ниже щек, на голове не шапка, не шляпа, что-то вроде турецкого тюрбана, украшенного большим сверкающим камнем и пером. Сидит он в каком-то подобии парчового халата, увешанного орденами и медалями. Это городская достопримечательность — граф Разумовский. Так он всем представляется.
Во все городские дела сует свой длинный нос этот колоритный человек, ни одно городское событие не обходится без него. Никого он не боится, ни перед кем не заискивает. А вот его побаиваются, острого языка его.
Но дошло все же с Украины, что был этот человек там игуменом в местечковом монастыре. И фамилия его иная была какая-то. И то ли ему видение было, то ли просто в голову человеку зашло, а только вышел он на Пасху за монастырские ворота и вынес в берестяном коробе всю монастырскую казну и принялся швырять деньги в толпу. Иные монахи зароптали, а он возгласил, что де Христос сказал: все разделяй и будь человеком совершенным! В нищете стяжаете благодать духа святого!