Ферреро положил луковицу срезом на стол и, склонив голову набок, рассек поперек.
— Прислушайся, Лучано, как она хрустит при каждом движении ножа. Ощути музыку свежести.
От аромата луковицы глаза наполнились жгучими слезами, и это обратило мое любопытство в иную сторону.
— Почему лук заставляет нас плакать?
Старший повар пожал плечами, и я заметил, что по его щеке тоже скатилась слеза.
— Ты можешь с тем же успехом спросить, почему человек плачет, глядя на великое произведение искусства или видя, как рождается ребенок. То слезы благоговения, Лучано, пусть текут.
Я вытер глаза, а он позволил слезам свободно струиться по лицу. Они капали с его подбородка, пока он укладывал нарезанный кубиками лук в горшочек. Такое благоговение вполне могло бы придать особую пикантность супу.
— Но дож…
— Довольно! — Старший повар швырнул нож на разделочную доску и поднял на меня глаза. — Прекрати, Лучано! Всему свое время, а твое время еще не пришло. Урок окончен. Возвращайся к работе и держи язык за зубами!
Я попятился, крутя пальцами у губ, будто запирая рот на замок. Глупец! Как легко я забываю, что меня могут вышвырнуть обратно на улицу. Я схватил метлу и принялся заметать гусиные перья в угол, где их легко собрать в мешки для служанок. Сам гусь уже успешно подрумянивался на вертеле, а из горшка, который оставят томиться на огне, я планировал выудить шею и желудок наутро, то есть именно тогда, когда они приобретут особенную нежность, и тем самым проявить заботу о Марко и Доминго.
На кухне не привыкли, чтобы старший повар так шумно взрывался. Я повел глазами, пытаясь оценить реакцию поваров, но никто не смотрел в мою сторону и я понял, что временно стал чем-то вроде персона нон грата. Только Джузеппе перехватил мой взгляд, но лишь для того, чтобы показать, как я ему противен. Моя феноменальная удача, позволившая мне превратиться из уличного беспризорника в ученика старшего повара, породила его досаду и непримиримую ненависть.
Мой деятельный юный ум перескакивал от Джузеппе к наставнику, к дожу, крестьянину и обратно. При этом я сгребал горстями гусиные перья в грубые мешки. Потом служанки займутся ими и отделят пух, которым набьют подушки. Занятый своими мыслями, я упустил много перьев, и те, взвиваясь над моей головой, попадали в очаг, где с шипением сгорали. Окутанный этой невесомой пуховой вьюгой, я размышлял, как вытянуть из синьора Ферреро информацию о смерти крестьянина.
Я знал, где живет мой наставник. Иногда по воскресеньям, в тот единственный день, когда Ферреро оставался дома и поручал Пеллегрино руководить на кухне, он приглашал меня на службу в церковь Святого Винченцо, где присутствовал со своими домашними, а затем к себе на праздничный обед. Час неимоверной скуки на мессе служил платой за то, что синьор Ферреро ввел меня в круг своих близких, и я с радостью отдавал долги. Я тщательно мылся и надевал свежую одежду, готовясь сидеть в церкви на скамье с господами, а не торчать сзади с нищими.
Служба меня утомляла, но я находил утешение в том, что и моего наставника она не слишком интересовала. Его глаза блуждали но сторонам во время приношения даров, а слушая проповедь, он разглядывал свои ногти. И вздыхал каждый раз, становясь на колени. А когда хор затягивал торжественный и звучный григорианский распев, отворачивался и, глядя куда-то вдаль, нетерпеливо постукивал ногой по мягкой скамеечке. Я решился его спросить, как он относится к посещению службы, и синьор Ферреро ответил:
— Это формальность. Не следует привлекать к себе ненужное внимание.
После мессы я бывал в восторге, оттого что могу сидеть за обеденным столом и есть с фарфоровой тарелки серебряной вилкой, словно член уважаемой семьи. Те трапезы стали для меня откровением. В доме Ферреро говорили о совершенно неизвестном мне мире: о школе, церкви, о портных и родственниках, о соседях. Я слушал, а сам открывал рот лишь в тех случаях, когда обращались ко мне, и не задержи вал подолгу взгляд на младших дочерях моего благодетеля.
Я не понимал, почему старший повар приглашает по воскресеньям к себе домой меня, а не своего помощника Пеллегрино, или Энрико, или Данте, или кого-то другого из работников, но не задавал вопросов, чтобы не спугнуть свое счастье. Не высовывал голову и наслаждался теми удовольствиями, которые мне даны. Окутал себя чужим семейным счастьем и воображал, что я единственный сын синьора Ферреро.
Старший повар обожал свою семью. Жена Роза служила ему в жизни опорой; его любимица, десятилетняя дочь Елена, была его гордостью; восьмилетних, похожих друг на друга как две капли воды близняшек Адриану и Амалию он считал чудом, а младшую пятилетнюю Наталью Софию, очаровательную девчушку с копной великолепных локонов и характером таким же милым, как и личико, — царицей своих радостей.
Пока старший повар приглашал меня есть: «Давай, Лучано, не стесняйся», — синьора Ферреро не глядя передавала мне спагетти. Не могу сказать, что она была недоброй, но ее холодное обращение заставляло меня ограничиваться небольшими порциями и держать рот на замке. Я не возражал. Понимал ее настроение лучше, чем мой благодетель. Какое у меня право сидеть за ее столом? Этого не могли сказать ни я, ни она.
В последнее воскресенье, когда мне было позволено обедать в этой семье, мы сидели довольные, насытившись великолепным блюдом — цыпленком под розмариновым соусом. Откинулись на стульях и лакомились мягким сыром из коровьего молока и зеленым виноградом, пока Елена описывала свое платье для конфирмации.[8] К счастью, тогда я еще не знал, что этот разговор положит конец моим обедам в семье наставника. Иначе мог бы разрыдаться в тарелку.
Елена говорила о своем белом наряде, а ее щеки горели. Она рассказывала, каким мягким будет китайский шелк и изысканными — бельгийские кружева. Старший повар слушал, и на его губах играла задумчивая улыбка. Елена описала монограмму, которую вышьют на ее рукаве, и в этот момент улыбка синьора Ферреро померкла. Он отложил поднесенную было ко рту виноградину, и та покатилась по тарелке.
— Моя прекрасная Елена, сегодня твоя конфирмация, завтра — свадьба.
— Да, папа, — еще сильнее зарделась девочка.
Старший повар вздохнул.
— В свое время вы все украсите кружевами свадебные платья и покинете папу. Вышьете монограммы своих мужей на скатертях и простынях, а фамилия Ферреро канет в Лету.
Синьора Ферреро швырнула салфетку на стол.
— Не надо, Амато.
— Извини, дорогая. Это меня гнетет.
— Такова Господня воля.
Старший повар посмотрел в мою сторону, словно собирался что-то сказать, однако…