— Грубый? — говорю. — Это на него не похоже. Что он тебе сказал?
Она продолжала кричать безо всякого смысла. Он бессердечен; врачевание для него только средство удовлетворить его гордость; его научили каким-то дикостям, это уж точно; ей стало не лучше, а хуже, теперь она весь день ни на что не будет годна; пусть он лучше к ней вообще и близко не подходит, но он должен прийти, чтобы хоть извиниться перед ней… И так далее. Я вспомнил про побитую девушку и решил, что она делает из мухи слона, но пообещал, что поговорю с парнем, как только он отыщется. Тут она вскочила, спрашивает, куда он уехал, — при этом я получше рассмотрел ее лицо. Она казалась лихорадочной и похудела, но не постарела от этого, как это бывает у женщин, нет: болезненная, дикая, полностью утратившая свое обычное спокойствие, она напомнила мне ту своевольную девочку в Лабиринте, с влажными волосами, разметанными по подушке, с распухшими от слез глазами… Напомнила впервые со дня нашей свадьбы.
— Он вернется домой, — говорю, — устанет или проголодается и придет. Ты же знаешь, каков он… Когда появится, я его отчитаю. А теперь я пришлю тебе настоящего лекаря, который знает все фокусы своего ремесла, он даст тебе что-нибудь, чтоб ты спала.
Она вдруг схватила мою руку, прижалась к ней, плачет навзрыд… Я не знал, что сказать; просто погладил ее по голове…
— Ох, Тезей, Тезей!.. Зачем ты меня привез сюда?!..
— Только ради твоей чести, — говорю. — Но если тебе там будет легче, то уезжай на Крит.
Она задрожала вся и аж ногтями мне в руку впилась:
— Нет, нет! Не сейчас!.. Я не могу покинуть вас, Тезей, не отсылай меня, иначе я умру!.. — вздохнула и, уже чуть совладав с собой. — Я слишком больна, море меня убьет.
— Ну успокойся, — говорю, — всё будет так, как ты захочешь; поговорим, когда тебе станет полегче.
Мне не хотелось продолжать при женщинах. Я вышел, послал за лекарем… Но мне сказали, что он у принца Акама, которому очень плохо; меня уже искали, чтоб сообщить об этом.
Я пошел к нему — и едва не задохнулся уже в дверях: слуга лекаря кипятил в котле какое-то зелье, и вся комната была полна удушливого пара. Дрова дымили; рабы, стоявшие возле них на коленях в попытках раздуть огонь, разрывались от кашля… Малыш задыхался в своей постели, лекарь лепил ему на грудь какой-то компресс — я их едва разглядел. Заорал, чтоб они убирались вон со всей своей дрянью, пока не задушили его совсем, спросил его, давно ли ему плохо… Со вчерашнего вечера, говорит, а слова — едва выговаривает сквозь удушье.
— Слушай, — говорю, — судя по твоему виду, эти идиоты не много тебе помогли своей вонью. Не знаю, что сегодня со всеми творится… — Дом, казалось, был полон болезнями и унынием, и я от этого почувствовал себя стариком. Снова вспомнились годы амазонки — стремительные, как бег колесницы, когда я знал, зачем я… — Я найду твоего брата, — говорю, — он должен быть где-то близко. Он сможет что-нибудь сделать, лучше этих.
Акам покачал головой и старался что-то сказать, но его опять одолел кашель. Я знал — он не любит, чтобы его видели во время приступов, и поднялся уходить; он ухватил меня за руку, пытаясь задержать, но я подозвал его старую критскую няньку, понимавшую больше всех остальных здесь, и пошел искать Ипполита. Я думал — если болезнь здесь, то лекарь не может быть далеко.
В его покоях был только паж, коренастый парнишка лет пятнадцати. Смотрел в окно… Как только увидел меня, сразу сказал:
— Я знаю, где он сейчас, мой господин: он ушел вниз со Скалы. — Потом увидел мое лицо и добавил: — О нет, государь, всё в порядке, я видел — он там сидит.
— Где? — Я был на грани терпения.
— Сверху не видно, мой господин, надо обойти понизу. Я думал, мне стоит взглянуть; я знаю большинство его любимых мест.
Он не был моим подданным, потому я спросил спокойно:
— Почему ж ты его не привел?
Он изумился:
— О, я никогда не хожу за ним, государь, разве что он мне заранее прикажет.
Я знал, глядя на него, что если я прикажу он мне не подчинится; так иногда знаешь заранее, что собака укусит. Потому просто спросил, что это за место.
— У устья старой пещеры, государь, на западном склоне. Там, где храм Владычицы.
Его построили после Скифской войны в благодарность за победу. Я вспомнил приношения, кровь и цветы и необработанный камень — там, где снова сомкнулись валуны над входом… С тех пор я там ни разу не был, — это была последняя дверь, через которую она прошла при жизни, — но теперь меня так тошнило от всех вокруг, что я пошел сам.
Дорога успела зарасти, стала почти такой же дикой, как была, когда открыли подземелье… А я теперь был не так гибок, как тогда, — пару раз нога соскальзывала, срывался, — но в общем спустился, без особого труда.
Он сидел, опершись спиной о скалу и глядя в море, и — похоже — не двигался уже много часов. И не обернулся, пока я не подошел совсем близко. Я знал, как он подвержен настроению, с первых лет, но такой перемены не видывал никогда: казалось, тоска высосала из него даже молодость, от его цветущего обаяния и следа не осталось… Там сидел хорошо сложенный мужчина; и лицо его можно было бы назвать красивым, если бы в нем была хоть капля радости… Но оно было угрюмо, иссушено заботой, — как лицо крестьянина над издохшим волом. Это я увидел прежде всего: страшную утрату, и незнание как жить дальше.
Он поднялся на ноги и даже не удивился, увидев меня… На его спине остались глубокие красные отпечатки от камня…
— Я думал, ты остался в Афинах присмотреть за братом, — сказал я. — Он едва жив, а я целый день тебя ищу…
Он вздрогнул, в отчаянии ударил себя рукой по бедру:
— Святая Мать! Я должен был знать это!..
— Тогда мне не пришлось бы рвать сандалии на этой козьей тропе. Но я полагаю, ты сам себе хозяин… Ладно, если хочешь помочь брату, то тебе стоит поторопиться чтоб не опоздать. Двигай!..
Он пошел по тропе, потом остановился… Я подумал, он возмущен, что его выследили здесь, и принимает это слишком близко к сердцу, что бы там ни привело его сюда… Он молчал. Нахмурился, в глазах тревога… А мое нетерпение было, наверно, заметно… Наконец он выжал из себя:
— Я не знаю… смогу ли помочь ему теперь. Ты… уверен, что он звал меня?
— Он не может звать. И дышать тоже уже почти не может!.. Идешь ты или нет?
Он постоял еще, всё с тем же замкнутым тяжелым видом, не глядя мне в глаза… Потом:
— Хорошо, — говорит, — я попытаюсь, раз так. Но если он меня не захочет — мне придется оставить его как есть.
И пошел прямо вверх, — легкий, как кошка, несмотря на свой вес, — срезая по скале повороты тропы. Его длинные руки позволяли ему ухватиться где угодно. Я поднялся следом за ним по тропе и ушел к себе.