Это было осеннее путешествие, медленное и тоскливое. Дорога была скользкой, ее завалили оползни с гор… Кожаные занавески дамских носилок едва спасали женщин от проливных дождей… У меня у самого всё тело ломило от сырости, я боялся что Федра вообще не выдержит дороги через Истм; но она с каждым днем веселела, ела с аппетитом и выглядела всё лучше, хоть все ее женщины расхворались.
Мы свернули с приморской дороги, чтобы задержаться в Эпидавре. Его закрытая долина была похожа на таз для сбора дождевой воды. В доме для гостей пахло смолой и сосновой хвоей, слуги растирали меня полотенцами, а я смотрел на извилистые прогалины в лесу — с пожелтевшими осенними листьями, с мокрыми кустами зеленых лавров… Спальные домики для больных были заперты против непогоды, с соломенных крыш лилась вода, бревенчатые стены были в мокрых потеках… Желтые буки роняли свои листья в разбухший ручей, хрустевший камнями в водоворотах; на лужайках стояли громадные лужи, и из воды торчали лишь верхушки травы… Вы скажете — нерадостное зрелище. И все-таки было во всем этом что-то умиротворяющее, что порождало душевный покой, ощущение соответствия жизни с временем года и с волей богов… Я был бы рад отослать всех своих людей — и просто сидеть в одной из этих хибарок под соломенной крышей и смотреть, как пролетают мимо шквалы дождя, и слушать, как шумит ручей, и ждать, никуда не спеша, когда запоздалое солнце бросит сквозь ветви на воду золотистые пятна света, и сладко запахнет перед вечером влажная земля, и засвистит черный дрозд или пробежит по траве трясогузка…
У них было не много времени, чтобы приготовиться встретить нас, но врачи привыкли спешить. Всё делалось быстро и четко; было видно, что, если бы я крикнул: «Помогите, умираю!» — это почти ничего не изменило бы здесь. Скоро пришел сам Царствующий жрец, любезный и живой, но как-то по-особенному сдержанный; от привычки носить в себе секреты больных, скрывая их даже от царей, как обязывает клятва их богу. Он был моложе меня, одет очень просто — скорее не царь, а жрец, готовый своими руками работать среди больных. Его царство было священно, так что воевать ему не приходилось; и богатство ему было не нужно — хватало приношений приезжих… Я спросил об Акаме — он ответил, что мальчик как раз у них и чувствует себя хорошо, но не стоит его будить после принятого лекарства и водить по дождю. Он был очень вежлив, но говорил как царь, — и я не стал спорить: слишком спокойно было там.
Федра приехала в такую даль повидать сына — я боялся, что она станет скандалить… Но она сказала нетерпеливо, мол, раз уж здесь оставаться незачем, то лучше поспешить и закончить наше путешествие.
По дороге дождь развеялся. Воздух был свеж и мягок, но я подумал — в Эпидавре он еще лучше… А оглянувшись с колесницы на повороте дороги, услышал вдали пение жертвенных петухов. Это птицы света приветствовали солнце.
К границе Трезены мы добрались к вечеру. Тень лесистой горы погрузила Дворец в сумерки, по небу протянулись огромные смятые простыни из кроваво-красного света и окрасили острова на голубом море… А на дороге перед нами — сверкало золото, словно пламя факела; развевались перья и гривы… А над ними сияли светлые волосы: это встречал меня сын.
Мы съехались в сумерках. Он был в полном параде, с возничим на колеснице… И тот держал его коней, когда он спрыгнул, отбросив церемонии, и подошел к моей. Его глаза, окруженные тенью, казались почти черными. Я заглянул в них, — пока спускался, опершись на его руку, — и меня коснулась тьма, как коснулся Дворца перст ночи. У него был взгляд обреченного воина, идущего на безнадежную битву, но в этом взгляде было и сострадание ко мне — почему?.. И он позволил мне заметить, как ему плохо, словно нечаянно, как смертельную рану; в последней отчаянной надежде, что я его спасу, хоть знал заранее — ничего не выйдет.
Я промерз и устал в дороге, всё болело; хотелось горячей ванны, подогретого вина, настоящей теплой постели… Только душа была в покое после Эпидавра, но тут обдало холодом и ее. Вспомнилось его бегство из Афин, его непонятные бдения перед тем… Всё наверно из-за того, что он вмешался в женские тайны; из этого никогда ничего хорошего не выходит — только дурные сны и больные фантазии… Я подумал, что лучше всего не принимать это близко к сердцу, и поздоровался с ним весело, с какой-то шуткой о нашей поездке…
Страх и скорбь ушли с его лица, он улыбнулся… Так плащом прикрывают кровь, устыдившись что показали ее. Потом подошел к носилкам Федры… Я видел, как он склонил перед ней голову, — но она, отвечая, приоткрыла занавеску едва на ширину ладони. Это мне не понравилось: она могла бы быть поучтивее — и с наследником царя Питфея, и с моим сыном… Плохая получилась встреча.
По склону движется камушек, стронутый козьим копытом или струйкой дождя. Сначала едва катится, и его могла бы остановить детская ручонка… Но вот он уже летит громадными прыжками, быстро как из пращи, и всё быстрее и дальше — и низвергается с утеса, словно стрела Аполлона, и даже боевой шлем от него уже не защитит…
Так быстро накатывался конец. Или это теперь так кажется?.. Ведь в Трезене проходили дни, даже году хватило времени подвинуться… В горных дубравах повисли туманы — и улетели; опавшие дубовые листья закрыли землю по щиколотку и хрустели под ногами, распугивая оленей; на листья пали дожди и превратили их в мягкий ковер, прилипший к земле, темный, как старые шкуры, и пахнувший дымом…
Питфей уходил из жизни, как старый корабль, что тихо погружается в вечный покой. Его глаза стали уже молочно-белыми и видели лишь движущиеся тени; и память — почти такой же. Он любил чтобы моя мать была возле, но очень часто принимал ее за давно умершую служанку, которую захватил на войне, когда был еще молод. Он просил ту служанку петь, и чтобы доставить ему радость, мать переспросила всех стариков, какие песни знала та девушка, — но никто не помнил даже ее имени. С тех пор как в Трезене умер последний царь, прошло уже шестьдесят лет; когда нам придется хоронить Питфея — некому будет сказать, какие обычаи были прежде… Всё вокруг казалось странным; даже свет был странным, как перед грозой, когда далекие острова видятся близко и отчетливо… Я думал, что причина тому в угасании этой великой жизни.
Мать проводила целые дни в его верхних покоях и появлялась лишь по делам хозяйства или ради обрядов или уходила отдыхать к себе — нас она почти не видела. Быть может, в паутине и в криках птиц ей попадались знамения смерти — кого это могло удивить в те дни?..
Акам снова вернулся из Эпидавра, но все-таки спал в священной роще каждую третью ночь; жрецы говорили, что еще не было знамения о его окончательном исцелении. Эпидавр сделал его серьезнее; он был так спокоен, что сам мог бы сойти за жреца… Дома он почти все время проводил с одним из дворцовых ремесленников, мастеря лиру; ему велели ее сделать в дар Аполлону. Но когда ему удавалось увязаться за братом — он следовал за Ипполитом словно тень. Было заметно, что Федре не нравилось когда они исчезали, но что я мог сказать малому? Сказать: «Ипполит старше тебя на четыре года: на те годы амазонки, когда твоя мать — дочь Миноса из тысячелетней династии царей — ждала на Крите, пока у меня появится время для нее»?.. В его возрасте он мог понять это и сам.