Арло тут же известил Сент-Омера и Мондидье о возвращении Гуга. Оба примчались повидать его и обнаружили своего друга крепко спящим. Арло не разрешил им будить его, резонно заметив, что хозяин, должно быть, выбился из сил, поскольку прежде не позволял себе спать днем. Согласившись скрепя сердце, приятели уселись поодаль и велели Арло рассказать все, что он успел выспросить у их друга. Разумеется, Арло был не против их просветить, но сам толком ничего не знал. Поведал он им лишь о неожиданном появлении Гуга, о его необъяснимой сдержанности и спокойствии — этим и ограничился. Он дал им понять, что Гуг отказался разговаривать о чем бы то ни было.
В тот же вечер оба рыцаря вернулись и увидели, что Гуг сидит у костра, сложенного из конских и верблюжьих кизяков, завернувшись все в ту же холстину и задумчиво глядя на яркие угли. Он довольно сердечно их поприветствовал, но не пожелал ответить ни на один из вопросов. Годфрей и Пейн не отступились, и тогда он стал разговаривать с ними поочередно, обращаясь то к одному, то к другому, но ни разу — к обоим вместе. Промучившись с ним битый час, оба ушли, качая головами.
На следующий вечер все осталось по-прежнему, и Годфрей предоставил Пейну вести беседу, а сам сидел, кусая губы, щуря глаза и лишь наблюдая и слушая, но не произнося почти ни слова. Еще через день он вернулся один и целый час молча сидел подле друга, смотря на огонь. Гуг, казалось, был рад его присутствию, и ничто не нарушало блаженную тишину, пока Годфрей не откашлялся и не произнес:
— Знаешь, а я ведь на тебя рассердился в тот день, когда мы взяли город, и сержусь до сих пор.
Молчание затянулось, так что Сент-Омер уже решил, будто его друг не желает с ним разговаривать, как тот вдруг склонил голову и, взглянув искоса, поинтересовался:
— Отчего? Почему ты на меня сердишься?
— Почему? И ты еще можешь спрашивать, Гуг? Ты был мне так нужен… И Корке ты был очень нужен, и мне — даже больше, чем раньше. Ты же единственный, кому мы можем доверять, а ты как раз в этот момент куда-то исчез! Бога ради, где ты все-таки был?
Гуг де Пайен так резко распрямился, словно его ударили по спине, и на минуту его лицо исказила гримаса: скулы обозначились резче, а у глаз выделились белые морщинки, контрастирующие с бронзовым, обожженным солнцем лицом.
— Где я был ради Бога? Ты меня об этом спрашиваешь? Ради Бога я нигде не был. Это от Него я бежал с позором и ужасом, скрылся во тьме пустыни, чтобы крики сумасшедших, прославляющих Его, больше не касались моих ушей. В тот день я столько раз слышал Его имя и проникся к нему таким отвращением, что хватит на целую тысячу жизней. Я не желаю, чтобы при мне его повторяли снова и снова.
Сент-Омер кивнул, словно соглашаясь со своими предположениями. Он заставил себя успокоиться и мысленно сосчитал до двадцати, прежде чем спросить нарочито бесстрастным голосом:
— Ты о чем, Гуг? Я не понимаю твоих речей.
Наступило долгое молчание, и, казалось, целый век миновал, пока де Пайен собрался ответить другу. Его неестественно мягкий голос противоречил жестоким словам, которые услышал Годфрей.
— Господь пожелал того, что свершилось в тот день в Иерусалиме, Гоф. На то была Его воля. Я взглянул в лицо епископу, которого я разыскал, чтобы исповедовать ему мои грехи — впервые с тех пор, как вступил в орден, — и увидел, что в его бороде и волосах запеклась кровь, безумные глаза горят жаждой крови, и сутана окровавлена — ею он вытер свой меч, чтобы очистить лезвие от пролитой за день крови. Я посмотрел на этот меч, свисавший у него с пояса, — заржавленный старый клинок, на котором запеклась кровь убитых, — и подумал: «А ведь он епископ, служитель Божий, один из Его пастырей… И такой тоже запятнан и осквернен кровью жертв… Священник, призывающий „Не убий“!» И тогда — только тогда! — я единственный среди нашего войска увидел и понял, что в тот день в Иерусалиме творилось нечто нечестивое, что все мы там сотворили и продолжали творить неправду. Но в чем же неправда? Ведь мы пришли туда с Божьим именем на устах… «Так угодно Богу!» Так повелел Господь! Знаешь, сколько полегло в тот день от наших мечей?
Сент-Омер не сразу ответил, уставив глаза в землю, затем кивнул:
— Да, Гуг, знаю. Их число сразу обнародовали. Все страшно гордились. Величайшая победа за всю историю христианства… Освобождение Иерусалима от рук неверных…
— Так сколько же, Гоф?
Сент-Омер шумно набрал в грудь воздуху и со свистом выдохнул:
— Девяносто тысяч.
— Девяносто… тысяч. Девяносто тысяч живых душ… — Гуг повернулся к Сент-Омеру и в упор посмотрел на него: — Подумай сам, Годфрей, и вспомни… Припомни, как мы были горды, когда отправлялись из Константинополя в Турцию в составе великого войска. Оно состояло из четырех огромных частей, а ведь всего нас едва ли набиралось сорок пять тысяч… Вполовину меньше, чем было убито в тот день в Иерусалиме. Вспомни, какой громадой казались мы сами себе, наши жалкие сорок с чем-то тысяч — четыре с половиной тысячи всадников и тридцать тысяч пеших латников… Ты хоть помнишь протяженность нашего войска, его мощь, ввергающую всех в ужас? А здесь полегло девяносто тысяч — в два раза больше, чем то могучее войско. И все они — и мужчины, и женщины, и дети — изнуренные голодом, больные и хилые… запертые в городских стенах, беспомощные, отданные нам на милость! А мы их всех убили, потому что так повелел Господь…
Голос его дрогнул. Гуг поднялся, скрестил на груди руки и опустил голову, затем прижал ладонь к глазам.
— Я предполагал, что число убитых огромно, потому что в некоторых местах я шел по городу, чуть ли не по колено утопая в кишках и крови. Уличные стоки были забиты, а кругом высились стены… Я шел мимо домов богачей и просто мирных жителей, убитых прямо в своих жилищах. Крики, которые раздавались отовсюду и которые до сих пор стоят у меня в ушах, заставили меня навсегда забыть о тишине.
Сент-Омер вскинул руки, но тут же бессильно уронил их себе на колени.
— Гуг… — начал было он, но собеседник резко оборвал его:
— Ты же не собираешься разубеждать меня, Гоф, что все, в общем, было не так и страшно? Было еще хуже, чем можно представить! Я видел рыцарей-христиан — многих из них я хорошо знал еще дома, — потерявших человеческий облик, без всякой цели убивавших детей и женщин. Они тянули за собой тюки, набитые трофеями, — столь тяжелые, что дюжим рыцарям было не под силу нести их. Я сам убил одного знакомого, рыцаря из Шартра: он насиловал девочку, которой на вид не было и семи лет! Он еще успел смерить меня безумным взглядом и выкрикнуть, что он совершает богоугодное дело, изгоняя из нее дьявола. Я одним ударом снес ему голову, и его мертвое тело придавило ребенка, который к тому времени уже тоже испустил дух. Да, он ее сначала убил, а потом уж принялся насиловать! Потому что так повелел Господь, Гоф… Господь так распорядился устами Своих священников и прочих последователей. Не говори мне больше о Боге, прошу тебя.