Тут все загикали, завопили, принялись колотить друг друга по плечам, по палубе, по чему ни попадя. Когда все успокоились, вернулись к своим делам или просто укрылись от ветра, Эйнар повернулся, и усмешка его растаяла, когда он увидел на моем лице гримасу, которую я по глупости не смог скрыть. Он даже отшатнулся.
― От такого лица скиснет молоко, ― заметил он раздраженно. ― А все радуются.
― Кроме Эйвинда, ― ответил я. ― Которого здесь нет.
Тут он понял, как понял и Иллуги Годи, который был достаточно близко, чтобы услышать и положить ладонь мне на руку.
― Эйвинд нарушил нашу клятву, ― проворчал Эйнар. ― Он с его проклятием Локи поставил всех нас в опасное положение своими поджогами.
― Клятва есть клятва. Та, которую я дал, не говорит, что глупость или проклятие ее отменяют и что за это убивают.
Иллуги Годи кивнул, и Эйнар это заметил. И разъярился еще пуще.
― А я думаю, ты не можешь забыть того, что тебе пришлось спустить штаны на улице, ― медленно сказал он. ― Мне кажется, твой дар должен малость повзрослеть, прежде чем он станет полезен. Ступай-ка лучше к этой девке.
Он уставился на меня, и я понял, что меня смертельно оскорбили и что я имею право на гнев. Но передо мною ― Эйнар, а я ― молокосос. И я сник. Я струсил под этим черно-стеклянным взглядом.
― Я позову, когда ты мне понадобишься, ― добавил он и вздернул голову, отпуская меня.
Я пошел, спотыкаясь ― ноги, как студень, ― и рухнул возле женщины. Я слышал, как Эйнар крикнул что-то Иллуги, а потом настала тишина ― только треск и скрип мачты, хруст подпорок и шипение воды под килем.
Потом ненадолго сошлись мой отец и Эйнар, и Мартина приволокли к ним. Было ясно: они решают, куда идти.
Парус спустили, щиты и весла убрали ― иначе невозможно было накренить корабль, ― потом его положили на борт, и «Сохатый» повернулся вкруг носа и лег на новый курс, и тогда весь корабль снова переоснастили и он вновь понесся вскачь.
Не было нужды спрашивать у отца, куда мы направляемся, потому что это было очевидно: к той самой кузнице, откуда увезли эту женщину. Она возвращалась домой.
Дождь лил. Женщина бормотала и закатывала глаза, а «Сохатый» спешил по дороге китов ― и уже все, все переменилось.
Прошло четыре дня, женщина горела в лихорадке, а Хринг снарядил бечеву, наживил на крючки обрывки цветной ткани и без всякой надежды пытался поймать рыбу.
Но, как мрачно заметил Нос Мешком, рыба должна быть летучей, чтобы угнаться за «Сохатым». Воду из кожаных мехов уже приходилось цедить через два слоя тонкого льна, чтобы избавиться от того, что в ней плавает.
А потом одно весло треснуло, резко щелкнув, и лопасть повернулась, упершись в волну. Осколки взлетели, толстый конец весла подпрыгнул, и щит ударился о скамьи. Кто-то взвыл ― щит сломал ему предплечье.
Колченог, стоявший на носу дозором, крикнул:
― Земля!
Отец выжидающе глянул на Эйнара, тот ответил сердитым взглядом и ничего не сказал. Тогда отец коротко выругался и прокричал:
― Щиты на борт! Парус спустить. Шевелись!
На миг мне показалось, что Эйнар набросится на отца, и я напрягся, готовясь к прыжку. Но тот только поерзал, словно приподнял задницу, чтобы выпустить ветры, а затем снова уселся, оглаживая усы и мрачно глядя на палубу.
«Сохатый» освобождался от скорости, как лед тает от соли. Казалось, мы вдруг закачались на волнах.
― Весла!
Окоченевшие, мокрые, мы зашевелились и заняли места на сундуках-скамьях. Я потащился вслед за всеми; нос «Сохатого» повернулся, медленно, медленно, и корабль начал валко подвигаться по волнам, раскачиваясь, как утонувшая свинья, ― все его изящество исчезло.
Мы проскользнули в укромный залив за низким седым мысом, поросшим пучками грубой травы, темно-желтой, как пшеница, ― ее шевелил ветер, и зеленое сквозило в красновато-коричневом и желтом. Водоросли и лишайники на камнях, усыпавших отмель из грубого мокрого песка, а дальше луговой мятлик уже выбрасывал стебли, и на купах ив и берез вспыхивала дымка зеленых весенних побегов. Две речушки текли рядом, чтобы слиться на обсохшей при отливе отмели в единое устье.
Мы зашлепали на берег, подтащив «Сохатого» чуть выше на песок ― насколько позволили дрожащие ноги и отлив. Пели птицы, и смолистый запах жизни витал повсюду. Когда появилось солнце, все приободрились; Нос Мешком опять начал слагать стихи, и Обетное Братство вернулось к прежней жизни.
Но уже все, все переменилось.
Были построены укрытия ― шалаши из упругих веток, покрытые грубым сукном, которое шло на починку рваных парусов.
Кое-кто отправился на охоту, заметив оленьи следы, повели ватагу Стейнтор и Нос Мешком, рыскавшие, точно гончие. Хринг и еще двое выкопали канавы в песчаной отмели, чтобы ловить рыбу, которую принесет прилив, а я побрел вдоль широкой излуки берега, собирая красные водоросли и ракушки, ― пока не заныла спина.
К ночи развели костры, и все набили животы. Охотники вернулись с мелкой дичью и дикой уткой, подстреленной влет Стейнтором; он твердил про удачу, а остальные с ним не соглашались. Нос Мешком, с другой стороны, промахнулся и ворчал по поводу потерянной стрелы.
Все принялись сушить одежду, и мне удалось закутать женщину в теплое в сухом шалаше, где ради нее развели отдельный костер ― Эйнар понимал, насколько она ценна. Мне на пару с Мартином поручили делать все, чтобы она выжила, ― и если что и говорило о гневе Эйнара, то именно это поручение.
Я обиделся меньше, чем думал. Заботиться о женщине было куда лучше, чем ломать спину на работе, на которую меня, конечно же, поставили бы: вместо Валкнута четыре часа вычерпывать воду из утробы «Сохатого».
А в этой женщине что-то было. Я раздел ее ― с помощью монаха, хотя толку от него было мало, потому как он заявил, что не может глядеть на нее, а это делу, по меньшей мере, не помогало.
В тусклом унылом свете роговой светильни ― оплывающей, потому что китовый жир в ней был слишком густым и старым ― тело женщины казалось белым, как брюхо рыбы, так что синяки и рубцы на коже особенно выделялись.
Иллуги Годи пришел с деревянным ведром холодной морской воды для примочек, всосал воздух сквозь зубы и грозно глянул на Мартина.
― Вигфус, ― грустно вздохнул монах, зажимая покалеченную руку под мышкой. ― Боюсь, он плохо с ней обращался.
Она лежала в лихорадке ― глаза распахнуты, но ничего не видят. Я смыл с нее уйму грязи, увидел выступающие скулы и полные зрелые губы и понял, что она красавица.
― Наверное, княжна, ― согласился Мартин, выжимая тряпку.