– Но кто же будет официальным командиром моих сорока пяти?
– Маленький Луаньяк.
– А, тем лучше.
– Вашему величеству он подходит?
– Отлично.
– Так, значит, решено, сир?
– Да, но…
– Но?
– Какую роль при тебе играет Луаньяк?
– Он мой д'Эпернон, сир.
– Ну, так он тебе недешево стоит, – буркнул король.
– Ваше величество изволили сказать?
– Я сказал, что согласен.
– Сир, я иду к казначею за сорока пятью кошельками.
– Сегодня вечером?
– Надо же, чтобы мои ребята нашли их завтра на своих табуретах!
– Верно. Иди. Я возвращаюсь к себе.
– И вы довольны, сир?
– Пожалуй, доволен.
– Во всяком случае, вы под надежной охраной.
– Да, меня охраняют люди, спящие так, что их не добудишься.
– Зато завтра они будут бодрствовать, сир.
Д'Эпернон проводил Генриха до дверей галереи и расстался с ним, говоря про себя:
«Если я не король, то охрана у меня, как у короля, и не стоит она мне, тысяча чертей, ни гроша!»
Только что мы говорили, что король никогда не испытывал разочарования в своих друзьях. Он знал их недостатки и их достоинства и, царь земной, читал в глубине их сердец так же ясно, как это возможно было для царя небесного.
Он сразу понял, куда гнет д'Эпернон. Но так как он уже приготовился дать, не получая ничего взамен, а вышло, что он, наоборот, получил взамен шестидесяти тысяч экю сорок пять телохранителей, идея гасконца показалась ему просто находкой.
К тому же это было нечто новенькое. К бедному королю Франции подобный товар, редкий и для его подданных, поступает не слишком обильно, а особенно к такому королю, как Генрих III: ведь после того, как он закончит свои выходы, причешет своих собачек, разложит в один ряд черепа своих четок и испустит положенное количество вздохов, делать ему совершенно нечего.
Поэтому охрана, организованная д'Эперноном, понравилась королю: об этом станут говорить, и он сможет прочитать на лицах окружающих не только то, что он привык на них видеть в течение десяти лет, с тех пор как он вернулся из Польши.
Приближаясь понемногу к комнате, где его ждал дежурный слуга, в немалой степени заинтригованный этой необычной вечерней прогулкой, Генрих перебирал в уме все преимущества, связанные с учреждением нового отряда из сорока пяти телохранителей.
Как для всех людей, чей ум недостаточно остер или же притупился, те самые мысли, которые в беседе с ним подчеркивал д'Эпернон, теперь озарились для него гораздо более ярким светом.
«И правда, – думал король, – люди эти будут, наверно, очень храбры и, возможно, очень преданны. У некоторых из них внешность располагающая, у других мрачноватая: слава богу, тут будет на все вкусы. И потом, это же великолепная штука – конвой из сорока пяти вояк, в любой миг готовых выхватить шпаги из ножен!»
Это последнее звено в цепи его мыслей вызвало в нем воспоминание о других столь преданных ему шпагах, о которых он так горько сожалел во всеуслышанье и еще горше – про себя. И тут же Генрихом овладела глубочайшая скорбь, так часто посещавшая его в то время, о котором у нас идет речь, что она, можно сказать, превратилась в обычное для него состояние духа. Время было такое суровое, люди кругом так злонамеренны, венцы так непрочно держались на головах у монархов, что он снова ощутил неодолимое желание или умереть, или предаться бурному веселью, чтобы хоть на миг излечиться от болезни, уже в эту эпоху названной англичанами, научившими нас меланхолии, сплином. Он стал искать глазами Жуаеза и, нигде не видя его, справился о нем у слуги.
– Господин герцог еще не возвращались, – ответил тот.
– Хорошо. Позовите моих камердинеров и можете идти.
– Сир, в спальне вашего величества все уже готово, а ее величество королева спрашивала, не будет ли каких приказаний.
Генрих сделал вид, что не слышит.
– Не передать ли ее величеству, чтобы постлано было на двоих? – робко спросил слуга.
– Нет, нет, – ответил Генрих. – Мне надо помолиться, у меня есть работа. К тому же я немного нездоров и спать буду один.
Слуга поклонился.
– Кстати, – сказал Генрих, – отнесите королеве эти восточные конфеты от бессонницы.
И он передал слуге бонбоньерку.
Затем король вошел к себе в спальню, уже действительно приготовленную камердинерами.
Там Генрих окинул беглым взглядом все изысканные, до мельчайших подробностей обдуманные принадлежности его необычайных туалетов, о которых он так заботился прежде, желая быть самым изящным щеголем христианского мира, раз ему не удалось быть самым великим из его королей.
Но теперь его совсем не занимала эта тяжкая работа, которой он в свое время столь беззаветно отдавал свои силы. Все женские черты его двуполой натуры исчезли. Генрих уподобился старой кокетке, сменившей зеркало на молитвенник: предметы, прежде ему столь дорогие, теперь вызывали в нем почти отвращение.
Надушенные мягкие перчатки, маски из тончайшего полотна, пропитанные всевозможными мазями, химические составы для того, чтобы завивать волосы, подкрашивать бороду, румянить ушные мочки и придавать блеск глазам, – давно уже он пренебрегал всем этим, пренебрег и на этот раз.
– В постель! – сказал он со вздохом.
Двое слуг разоблачили его, натянули ему на ноги теплые ночные кальсоны из тонкой фризской шерсти и, осторожно приподняв, уложили под одеяло.
– Чтеца его величества! – крикнул один из них.
Ибо Генрих, засыпавший обычно с большим трудом и совершенно измученный бессонницей, иногда пытался задремать под чтение вслух, но теперь этого чуда можно было добиться, лишь когда ему читали по-польски, раньше же достаточно было и французской книги.
– Нет, никого не надо, – сказал Генрих, – и чтеца тоже. Пусть он лучше почитает за меня молитвы у себя в комнате. Но если вернется господин де Жуаез, приведите его ко мне.
– А если он поздно вернется, сир?
– Увы! – сказал Генрих. – Он всегда возвращается поздно. Но приведите его, когда бы он ни возвратился.
Слуги потушили восковые свечи, зажгли у камина лампу, в которой горели ароматические масла, дававшие бледное голубоватое пламя, – с тех пор как Генрихом овладели погребальные настроения, ему нравилось такое фантастическое освещение, – а затем вышли на цыпочках из погруженной в тишину опочивальни.
Генриха, отличавшегося храбростью перед лицом настоящей опасности, одолевали зато все суеверные страхи, свойственные детям и женщинам. Он боялся привидений, страшился призраков, и тем не менее чувство страха было для него своеобразным развлечением. Когда он боялся, ему было не так скучно; он уподоблялся некоему заключенному, до того истомленному тюремной праздностью, что, когда ему сообщили о предстоящем допросе под пыткой, он ответил: