– но в неволю запереть себя не дам.
Последние слова она добавила так ясно, что Слупецкий должен был замолкнуть.
Желая исправить, что он напортил, Сененьский мягко сказал, что Речь Посполитая, как всегда, кровь своих панов и особ, принадлежащих к семье, уважала и имела о них усердное старание, так и принцессу забыть не хочет и следить за ней не перестанет.
– Дай Боже, чтобы то, что говорите, сбылось, – ответила Анна, – а прежде всего прошу, чтобы панам сенаторам положение моё и что тут около меня делается, описали и дали верный отчёт.
Слупецкий также подбросил несколько более мягких слов.
– Не удивляйтесь, ваша милость, – прервала его принцесса, – что жалуюсь перед вами, потому что достоинству моему и этой крови оскорбительно, в каком я состоянии сегодня, я сирота и двор мой бедный. В поездке мне было стыдно за свои колебки и возниц. Что было слепых и хромых кляч, то выделили мне, хотя в Книшине король оставил несколько сотен коней. Покойный иначе этим хотел распорядиться.
Что за странность! Те же люди, которые при жизни короля старались, чтобы я была пострадавшая и забытая, после смерти также предпочли разорвать между собой, что осталось, чем мне, как должное, вернуть. Разделили эту добычу. В своё время я дам отчёт с того, что делалось, чтобы в явь вышло всё.
Утверждаю то о панах сенаторах, что и того, что со мной учинили, и насилие, какое было последней королевской волей, не похвалят.
Имела с собой принцесса уже приготовленные письма ксендза Красинского и воеводы Фирлея, которые положила перед послами, жалея, что без надлежащего уважения были написаны и требовали больше, чем подобает.
Слупецкий имел копии этих писем и, не испытывая нужды читать, сказал, что того же, что они содержали, им было велено требовать у принцессы.
Анна прервала его, жалуясь на то, что её в Книшин, к телу брата не допустили, когда его в Тыкоцын должны были привести.
Сененьский сложил это на эпидемию, на панику, какая в первое время после смерти Августа царила, и начался более доверительный разговор, в котором Анна всё, в чём однажды уже сенаторов упрекала, старалась подтвердить, особенно, что касается завещания брата.
А оттого, что имела верную копию того завещания, отданного ей братом в Варшаве, предложила, чтобы она была зачитана.
Сененьский и Слупецкий этому не сопротивлялись и ксендз-епископ хелмский сел для зачитывания завещания.
Однако, едва он его начал, когда капеллан-епископ Рушчик постучал в дверь, хотя рады никому не вольно было прерывать.
По лицу его, когда он вошёл, догадался значительно уже и без того подавленный ксендз Старожебский, что принёс он что-то недоброе.
Шептал ему что-то на ухо. Любопытные послы ждали, принцесса тоже, когда смешавшийся ксендз-епископ сказал:
– Гасталди прибыл сюда в Ломжу!
Таким образом, не было уже ни времени читать далее завещание, ни беседовать с принцессой. Слупецкий схватился за колпак и начал кричать, что его отсюда надо сию минуту убрать.
– Всё же не забывайте, – сказала ему Анна, – что он посол императора, которого раздражать не пристало. Падёт это на панов сенаторов, не на меня.
Епископ несмело выразил совет, чтобы принцесса немедленно дала Гасталди ответ на его письма и сама его выпроводила.
Послы на это согласились.
Принцесса их прервала.
– Гасталди является императорским послом, это правда, но скрывался на дворе отца моего и в некоторой степени поляком от этого считается, поэтому пребывание в стране ему запретить нельзя.
– Местным через это не стал, – ответил Слупецкий, – хотя бы на нашем дворе очень долго хлеб ел; а в такое время мы чужеземцев у себя терпеть не можем.
Начались тогда споры, как выпроводить Гасталди, о чём говорить с ним, как избавиться от него, в которые принцесса, почти не мешаясь, то только себе подмечала, чтобы от неё никакого оскорбления цезарскому послу не было.
– А что вы, господа, будете делать, – докончила она, прощаясь с ними, – то пусть падёт на вашу ответственность.
Затем Слупецкий и Сененьский немедленно двинулись искать Гасталди, забыв остальное.
Когда уже ксендз-епископ хелмский удалялся вместе с ними, так как хотели, чтобы он был при них, Анна шепнула ему, что желает знать, как закончится дело с Гасталди.
Двум панам послам, судя о принцессе, легко потом было объявить, что, хотя прибыли, чтобы Анне в её положении урезать свободу и сделать неприятность, в итоге сами не знали, что дальше предпринять, и, ничего не получив, думали о возвращении.
Видел это и ксендз-епископ хелмский, который теперь всё больше принимал сторону принцессы.
Затруднению панам послам их задачи способствовал также и Гасталди, который вовсе уступать и запугивать себя давать не думал. Он стоял перед ними как рачительный о собственной чести, человек рыцарский и посол императорский, с великим достоинством и готовностью хотя бы жизнь отдать, а честь защитить.
В итоге интенсивных переговоров, как рассказал епископ, Гасталди действительно положил руку на горло и сказал Слупецкому:
– Что я поведал, то должен выполнить, моя честь в этом и жизнь. Я скорее готов положить жизнь, чем уйти отсюда без ведомости императору.
И Сененьский, и Слупецкий, равно у принцессы, как у него, мало чего достигнув, решили вечером более не ждать и назавтра вернуться к сенаторам с донесением и письмом принцессы, которое вечером было приготовлено.
Так из большой тучи было мало дождя и Анна, что должна была утратить с прибытием послов, получила, удержавшись при своём, и приманив на свою сторону епископа хелмского.
Едва послы выступили из Ломжи, когда, предотвращая всё, что могло раздражать, Анна послала за Гасталди, прося его, дабы дольше не упираясь, с письмом, который она дала ему к императору, назад к нему возвращался.
Он должен был с этим тем легче согласиться, что иные цезарские послы находились здесь, уже явно сюда прибывшие, и временно задержались в Дзеканове под Варшавой.
После отъезда Слупецкого принцесса тем, что одержала над ним верх и не дала себя ни запугать, ни убедить, настаивая на своём, выгадала на энергии и твёрдо решила продолжать в том же духе, чтобы права её были уважаемы.
Иногда она, возвращаясь в спальню, по правде говоря, когда её никто, кроме Доси, не видел, молясь, плакала, но когда нужно было выйти к чужим и особенно к враждебным, силы ей никогда не изменяли на произношении и истинно мужском характере.
Почти можно было назвать чудом то, что с нею и в душе её делалось. В людских глазах она росла и набиралась сил.
Ксендз-епископ хелмский смотрел на неё с уважением и шептал, что