— Целовальник! — рявкнул Петр, усаживаясь за ближайший стол. Пьяные питухи в углу оглянулись: кто там такой?
Старик-кабатчик, широкоплечий, чуть сгорбленный, с большой окладистой бородой приблизился осторожно. Рубаха-то на груди гостя окровавлена. Взор бешенный.
— Вина принеси! Видишь, царь к тебе в гости заявился. Потчуй! — Петр навалился на стол тяжело. Кулаки вперед выставил. Меньшиков сел рядом — справа от государя. Драгуны в дверях застыли.
— Какой такой царь? Что за царь-то здеся? Который стрельцов… — из угла послышалось.
— Хлебало закрой и сиди мышью! — не отрывая взгляда от царя, резко оборвал пьяниц целовальник. Поклонился в пояс. Питухи замолчали. Старик повернулся к прилавку широкому взял ковш огромный с него, три кружки глиняные, поставил все перед гостями непрошенными.
Петр сам налил. Себе одному. В угол, на икону взгляд бросил. Старинная, вся прокопченная, письма древнего, византийского.
— Помянем усопших рабов твоих, Господи! — выпил залпом и налил тут же опять. Не останавливаясь, выпил вторую кружку. Меньшиков переглянулся с драгунами молча. Петр налил третью подряд, снова выпил. Выдохнул, утер рукавом губы. На целовальника посмотрел. Потом на питухов. Снова на целовальника. Жег огнем взгляд царский:
— Пошто гулящие люди в кабаке царском? Работать не хотят, а пропивают остатное? Всем иноземцам на позор и на руганье? — молчал целовальник.
— Что застыл старик? Царя не видал никогда? Ну, посмотри! Страшен я?
Старик взгляда царского не убоялся. Выдержал. Ответствовал с достоинством:
— Страшен ты, государь! — и к той же иконе повернулся. Перекрестился по-старому, двумя перстами. Прошептал что-то про себя.
Передернуло царя. В ярость вошел. Схватил чашу, прямо в голову запустил целовальнику. Кровью залился старик. На пол упал. Царь вскочил, стол опрокинул. Рванулся к целовальнику. За грудки поднял окровавленного, бил головою об стены, о прилавок дубовый, ревел:
— Сволочь староверская, я дурь-то аввакумовскую выбью из башки твоей поганой. Из всей Москвы выбью. Сожгу! Вместе с вонью вашей азиатской, упрямством татарским. Ненавижу болото боярское, да ханское, гнездо смутьянское. Не токмо стрельцам, всем головы отрывать буду. Передушу всех, паршивых. — Питухи, как прилипли к скамьям, бездыханные. Протрезвели в раз.
Меньшиков насилу оторвал царя от бездыханного тела старика.
— Сжечь сие гнездо осиновое! Вместе с пропойцами. — тяжело дыша приказал царь, — в Кукуй едем, Алексашка, собор соберем всепьянейший.
— Сей миг, Петр Лексеевич. — Меньшиков уводил царя прочь. Пьяницы бежать было собрались, да драгуны сабли выдернули. Порубили всех в раз. На улицу вышли, дверь аккуратненько за собой притворили, да подперли бревном под руку подвернувшимся. Кто-то сбегал в лавку ближайшую — огня поднес. Подпалили кабак. Вместе со всеми, кто остался. Жив, ли мертв. Не важно. На том свете разберуться! Перекрестились, в седла запрыгнули. И отправились верхом восвояси, карету царскую догонять.
В доме Монсовом, в слободе Кукуевой, собор собирался всепьянейший. Царь сам встречал гостей вопросом:
— Пьешь ли ты? Также как веруешь?
Ответ должен был быть утвердительным.
— Пью, как верую, отец протодьякон! — так величать царя на соборах было сказано.
Меньшиков тут же вручал гостю чашу винную со словами:
— Бахусова сила буди с тобой! Аминь!
Собрались все близкие. Трубками дымили. Иноземцы, самые дорогие царю — Патрик Гордон и Франц Лефорт расселись по бокам, русские далее. Всех в клубах дыма сизого и не разглядеть.
— Славим Бахуса питием непомерным! — гремели стаканы.
— Трезвых грешников отлучим от всех кабаков в государстве! — снова звон стекла сдвигаемого.
— А инакомыслящим еретикам-пьяноборцам — ана-фе-ма-а-а! — нараспев доносилось из тумана табачного.
Алексашка крутился рядом, следил, чтоб вино подносили вовремя. Петр совсем опьянел. Обнимал за плечи Лефорта с Гордоном, жаловался:
— Любо мне здесь, у вас в Кукуе. Яко в Европу съезжу. Опостылела мне Москва. Дух прокисший ее, боярской спесью наполненный, татарскими ханами провонявший. Не хотят в Европах жить, противятся, бунтуют. На плаху готовы толпами идти, яко бараны глупые. В темноте и невежестве своем рады жить. Ни света, ни учения им не надобно. Вырву! — кулаком ударил, что стекло на столе зазвенело. Все притихли и оглянулись, — вырву корень московский, боярский, как бороды, с клочьями. Всем головы снесу, а своего добьюсь. Ибо не понимают, яко дети — уже спокойно, прочувственно, — яко дети малые, неучения ради, никогда за азбуку не примутся, когда от мастера не приневолены будут. А коли выучатся, то благодарны будут. А пока что все неволей делать-то приходиться. — голову опустил.
— То правда, герр Питер — кивали согласно иноземцы. Встрепенулся вновь:
— Ведь правитель должен промышлять своим подданным всякое наставление к благочестию, из тьмы кромешной неучения путь к просвещению указать. Должен сохранять подданных, защищать и содержать в беспечалии. Нет, они на печи сидеть хотят. Почему? Скажи, Патрик? — тряс за плечо шотландца.
— То правда сэр, — отвечал Гордон невозмутимо.
— А-а, — махал рукой Петр. — все едино ломать надобно.
Перед столом все крутилась красотка Анна, дочка хозяйская. Графины ловко подменяла опорожненные на полные. Бедрами крутыми виляла. Из-под чепца локоны белокурые выбивались постоянно. Убирала их кокетливо. На царя глазами голубыми зыркала. Над столом наклонялась, все плечами водила. Груди полные соблазнительно зайчиками прыгали чуть корсажем прикрытые. Тяжелел взгляд царя. На грудь высокую смотрел заворожено. Засопел Петр. Грузно подниматься стал из-за стола. Лефорт заметил, крикнул:
— Эй, хозяин, герр Монс, музыку! Герр Питер танцевать хочет.
Заиграли. Царь, пьяно шатаясь, подошел к красотке. Обнял. Зашептал на ухо:
— Пойдем в светлицу.
Отбивалась слабо, зубы ослепительные в улыбке скалила:
— Что вы, герр Питер! Как можно предлагать такое!
Царь неуклюже закружил ее в танце. Пьян был сильно. Прижимал все сильнее, лапал везде. Целовать норовил в губы. На корсет наткнулся. Защекотал усами в ухо:
— Что такие ребра жесткие у тебя, Анхен?
— Тож ус китовый в корсаже! — смеялась красотка, от губ царских уворачиваясь. Чепец сбился и упал, волосы льняные в косы заплетенные обнажая.
— А зачем он тебе-то? — дышал перегаром.
— Чтоб грудь женская возвышеннее была. — притворно покраснев, поясняла Анна, все стараясь руки царские от зада своего оторвать.
— Куда ж возвышеннее, Анхен?