Взор ласкался златыми сводами, златыми столпами, златым деисусом. В церкви всё было или златое, или серебряное, чудесно сияло, переливалось. Потому Бог и любил князя Андрея, за великое о деве Марии радение. Столь богато изукрашенного чертога Богородица не имела ни в Киеве, ни в самом Цареграде, потому что киевские храмы по велению государя были ободраны, а цареградские от ветхости потускнели.
Здесь же, в Боголюбимом Граде, всё было новое, недавно возведенное и вызолоченное.
Губы Андрея Юрьевича шевелились, будто в молитвенном речении – со стороны благостно поглядеть, но то была одна видимость. С Богом князь всегда говорил коротко, требовательно и с глазу на глаз, у себя в исповедаленке, перед образом. Я-де Тебе то-то и то-то (вклад в монастырь либо новую церковь, это смотря по просьбе), а ты мне взамен пожалуй победу над ворогом, или дождь для пашен, или избавление от почечуя. Бог Своему любимому чаду редко когда отказывал.
А губами князь шевелил про полезное – зачем попусту терять время? Считал, какую ратную мзду наложить на Суздаль, Ростов, Владимир, Муром и прочие города. Надобно было собирать войско – пугать новгородцев. Тысяч десять, а лучше двенадцать. По полгривны на пешего, по гривне на конного, да две гривны на телегу с припасом. Цифирь складывалась быстро и ладно, она князя тоже любила. Его все любили, кто нужен для пользы, а не любили только те, на кого плевать, любят они или нет.
После молебна раздал на паперти милостыню. Кидал в толпу из мешка медовые коржи. Люди на лакомое падки – лезли друг на дружку, дрались. Он стоял, осенялся крестом. Так же правил и Русью: один, величавый, наверху, а под ногами, в грязи, копошились князьки и княжата, таскали друг дружку за волосья.
Потом, опять по субботнему обыкновению, пошел по гребню стены, окружавшей детинец.
В граде было два опояса: внешний, бревенчатый, вкруг посада – если идти поверху медленным шагом, это почти час; и малый, белокаменный. Внутри него тоже всё каменное – терема с червлеными крышами, церкви и часовни с золотыми куполами, очам заглядение. Нигде на Руси – ни в Киеве, ни в Чернигове, ни в Новгороде – сплошь каменного нутра не было, только в Боголюбове.
Шагал в вышине неспешно, иногда останавливался.
Сзади грузно топал кощей, охранитель княжьего тела. У Андрея кощеев было четверо, богатырь к богатырю. Каждый силен и бесстрашен, но умом тускл, заднего не умыслит. Хотя бы один кощей всегда был рядом, даже ночью, даже в отхожем месте.
Еще, поотстав, бесшумно ступал войлочными сапогами старичок Прокопий, главный приказчик. Этот был хоть из умных умнейший, но из верных вернейший. Князь отряжал Прокопия исполнять самые суровые надобы, и за то крючконосого Прокопия (он был грек) все люто ненавидели, а кого все ненавидят, тот не предаст.
Искусство власти Андрей Юрьевич постиг в совершенстве, во всей змеиной тонкости. Наипервый закон – одинокость. Около себя не держи своих, близких. От них самая измена. Приближай только тех, кто всем чужой. Поэтому все, имевшие доступ к государю, были иноземцы: и главный приказчик, и кощеи, и теремные слуги. Чтоб кормились только княжьей особой, как щенки сукой, и знали: не станет Андрея – всех их перетопят, как осиротевших кутят.
Ближних он давно от себя убрал. Братьев – кого далеко, а кого дальше далёкого. Сыновей рассажал по городам. Супругу, существо из всех человецев наиближайшее, с кем плотью в плоть соитствуют, и в прежние-то времена лишь кратко посещал, для детородного дела, а потом сразу возвращался в свою опочивальню, теперь же виделись только на больших молебнах и великих пирах, где положено быть супруге государя.
У великого князя всё не как у рядных людей. Где власть, там любви места нет. Дети не для себя, а для государства. Жена – для приданого и для производства наследников.
Приданое за Улитой давно взято, сколько могла нарожать – нарожала. На кой она теперь? Андрей выстроил супруге отдельный терем. Сиди, молись, вышивай.
Поэтому, поднявшись на маковку Надвратной башни, откуда были видны и город, и равнина, и обе реки, черная Нерль с синей Клязьмой, государь на княгинины палаты (они были сразу за воротами, у него за спиной) не обернулся, не взглянул. Зачем?
Мысли витали далёко и высоко, проницали грядущее.
Вот страна Русь, яко мясная туша, питаемая кровяными жилами. Жилы сходятся к сердцу, оно – стольный град. Имя ему – Владимир-на-Клязьме. Здоровое сердце, крепкое, молодое. Туда притекают товары и деньги, оттуда толчками исходит уверенная сила. Однако же телом правит не сердце, а голова. Им, голове и сердцу, надо быть близко, но порознь, чтобы не вышло, как в Киеве. Тамошние государи правили с оглядкой на горожан, боялись их прогневить. Потому что не раз случалось: осерчают киевляне, и государя – вон.
Не так надо.
Боголюбово – город весь свой, только государем живущий. Брать сюда подати и пошлины, держать тут государеву казну, бояр с приказчиками, крепкую дружину, а торгового-мастерового люда здесь не надобно. Будут нужны – из ближнего Владимира призвать.
Стал мечтать. Вот возляжет он на вечный покой в Богородицкой церкви, а его воля пребудет в веках. Произрастет из посаженного им семени могучий дуб, превеликий Империум, и падет второй Рим, ибо он прогнил в торгашестве, и станет Боголюбово Римом третьим, вечным, ибо троица – цифра Божья, а он, Андрей посмертный, будет взирать на Боголюбскую державу, плод своих чресел, с подножия Господнего Престола и радоваться.
Держать голову государства отдельно от тела, на неприступной высоте – вот в чем ключ, мыслилось князю.
Но громко раскаркался ворон, сбил с возвышенных дум. Андрей рассеянно оглянулся назад, и была там другая голова, отделенная от тела – мертвая.
Внизу, на въезде в детинец, торчал кол. На колу зявилась черным ртом башка. У ней на темени сидел ворон, орал: карр, карр.
Башка была Петра Кучковича, казненного третьего дня. Похвалялся, собака, что всё Андреево богачество от них, Кучковичей, пошло, а допреж того был-де он, Андрей, младший сын и голодранец, в хвосте репей, ни удела не имел, ни вотчины. Донес о том лае князю Прокопий.
Конечно, брехал Петр спьяну и сдуру, можно бы и простить, все же шурин. Но потому и нельзя было простить, что шурин. Пускай люди видят: никто не смеет про государя зазорничать. Опять же никчемен сделался Петр от хмельной привычки. Приставленный к большой заботе, править княжьими конюшнями, стал небрежничать. Вот и вышла двойная польза: на конюшни теперь поставлен человек охочий, ревностный, а подданным – урок. Никто от государева гнева не обережен, даже