Поразмыслил и понял, что Изволья с умыслом нарядилась в обтрёпанное, линялое платье, в коем за много лесных вёрст отсюда постигла её беда. А ему, злосчастному, не отцу и не мужу, просто хочется узреть купчиху в одеждах, отвечающих её красоте.
Князь вдруг представил себе, как млело, плавилось это большое, белое, сильное тело в объятиях молодого супруга, под его жгучими и сладкими поцелуями… Недавний ли сон тому был виной, другое ли что… А только суровый ладожский государь даже ёрзнул на высоком стольце, внезапно ощутив, как отозвалась плоть, как властно потянулось к Изволье Молчановне всё его существо. Давненько уже с ним, заиндевелым в мужском одиночестве, не случалось подобного… С тех самых, пожалуй, пор, как тридцать лет назад точно ветром бросило его навстречу другой… совсем на Извольюшку не похожей…
– Вот вам мой суд! – хрипло выговорил Рюрик, зная, что верная дружина объяснит его хрип скверно прожитой ночью. А до того, что могут сказать или подумать другие, ему не было дела. – Если местьника нет, значит, мне, князю, за него быть. У этих мужей, от рода чудского, именем Тина, нашлись меха и живот моего купца Крупы, сына Бакулина?
Братья разинули рты, силясь что-то взять в толк, а старейшина неохотно кивнул:
– Нашлись, княже.
– И отколь к ним попало, указать не смогли?
– Не смогли, княже…
Ответчики крутили головами, оглядываясь то на князя, то на старейшину. Старейшина Белка, сидевший в прославленном городе, считался у них в роду великим человеком, гораздо старше какого-то там заезжего князя. А на деле что?.. Умы лесных жителей, сыновей ущербного рода, отказывались воспринимать творившееся перед глазами.
– Стало быть, им за смерть Крупы Бакулича и ответ держать, – приговорил князь.
Купеческая ватага одобрительно зароптала, недобро зашевелилась, трогая вдетое в ножны оружие. Изволья крепче прижала к себе дочь, выпрямилась, и от этого простого движения у князя в сердце опять ожила и горько запела давно смолкнувшая струна. А ведь сколько раз он видел её на ладожских улицах – об руку с мужем, нарядную и счастливую… И хоть бы единожды захотелось вслед посмотреть…
Самый сообразительный Тина запоздало смекнул, что старейшина Белка не сможет его уберечь от княжеского гнева, даже если пожелает того. Он скосился в сторону ворот и увидел голые черепа, торчавшие по гребню забрала. Никто не потрудился объяснить недоумку, что это были головы славных врагов, сражённых князем и мужами его в великих и знаменитых сражениях. Он и решил, будто здесь упокоились такие же, как он сам, несчастные и невезучие, преданные смерти из-за убитого чужака. Голову с плеч!.. Что может быть хуже для чудина, верящего в возвращение из-за чёрной реки!.. Как дойти туда безголовому, как потом обратно дорогу сыскать?!..
Тина задёргался в путах и, разучившись говорить, заскулил, как обделавшийся щенок.
– Да не вам, белоглазые! – хмуро продолжал князь. – Роду вашему, всей чуди бесчестью! И головы ваши мне не нужны, толку с них!.. – И повернулся к старейшине: – Ты, Белка, муж почтенный и праведный, и против тебя мне бы за великий грех было сердце держать. Но коли от родства не отказываешься, изгоями, извергами не зовёшь – уж не гневайся, виру в восемьдесят гривен кун с тебя спрошу для Извольи Молчановны. И мне полувирье за обиду, за то, что посмели людей, под моей рукой сущих, в лесу обижать…
Старейшина угрюмо кивал. Взгляд его ничего хорошего ответчикам, из-за которых приходилось терпеть такие убытки, не сулил.
– А с этими никчёмными, – довершил князь, – поступай по Правде вашего племени, которую ты, Белка, лучше меня ведаешь. И себе возмещение с Тины вымучивай сам, тут уж я тебе не советчик…
В это время снаружи детинца, под самым забралом, начались крики и шум, и князь повернул голову. Широкие ворота крепости закрывались редко: от кого замыкаться, кого пастись? Князя-варяга в городе многие не любили, но никто не мог сказать, будто он затворялся от ладожан и не радел об их заботах и нуждах, как справному вождю то положено. И вот сквозь эти-то распахнутые ворота увидел Рюрик причину переполоха. По улице прямо в кремль скакали, как на пожар не то с пожара, конные отроки. Тот самый отряд, что он накануне отправил вдоль Мутной вверх, известными тропами, которыми ездили «горой», сиречь посуху, к воеводе Сувору на заставу. Князь со дня на день ждал оттуда либо гонца, предваряющего новогородское посольство, либо сам корабль с Вадимовыми посланниками. Пока не видать было ни того ни другого, и отроков собирали в путь со строгим наказом – доподлинно выяснить почему.
…И вот возвращались, и первой на переливчато-сером Шорошке скакала молодая Крапива Суворовна. Князь не случайно поставил её старшей в отряде. Знал – с батюшкой девка ныне хотя и в ссоре, а всё равно родня есть родня, душа тянется. И Лютомира, друга сердечного, небось охота обнять… То есть кто, как не она, всех быстрее доскачет и всё как есть выведает?..
Отрок, что следовал за предводительницей, удерживал перед собой на седле шатающегося, израненного, изнемогшего в пути человека. Ладожане, особенно кто проводил кого-то из семьи с Сувором на заставу, бежали рядом с конём, ловили стремена, пытались расспрашивать на ходу…
– Душегубы беззаконные!.. – взвился над улицей женский крик. – Душегубы!..
Её муж должен был весной возвратиться из дальнего похода на юг – отправился в купеческой ватаге гребцом. Любящее сердце издалека почуяло беду: случится ли теперь дождаться супруга?
– Болдырь… – открыто раздавалось кругом. – Доколе князь-то собаку волкохищную терпеть собирается? Неладно, братие…
У отроков и у самой Крапивы лица были напряжённые, хмурые. Рюрик сразу понял, что приведённый ими человек даже и спасителям своим ничего рассказывать не пожелал, потребовал князя. Вот все въехали во двор кремля, стали спешиваться… Человека сняли с седла, повели вперёд. Он шёл на своих ногах, хотя и шатался. Рюрик присмотрелся к лицу и узнал его даже сквозь отросшую, всклокоченную и грязную бороду, повязку и лиловую опухоль во всю щёку. Это был Вадимов гридень – не из первых, но и не из последних, в стяге ходил у любимца новогородского князя, у боярина Замятни Тужирича, а звали его…
– Вот, значит, княже, как ты теперь гостей привечаешь!.. – нарушив наконец своё долгое молчание, почти криком прокричал новогородец. Его точно прорвало; заплывший глаз зло мерцал в узенькой щёлке, второй открыто пылал скорбью и бешеной яростью: – Или всегда таков был, да только теперь лицо своё истинное оказал?!..
Люди, вбежавшие в крепость следом за отроками, невольно притихли, перестали выкликать Болдыря, изумились, оставили пересуды, начали слушать. Кмети, бдившие за спиной ладожского государя, сочли гнев пришельца опасным и подались на шаг ближе, готовясь без промедления встать за вождя. Рюрик удержал их недовольным взмахом руки. От еле живого обороняться, ещё не хватало!
Во всём широком дворе он один и глядел внешне спокойным. Хотя понял уже всё. Или почти всё – достало ему для этого короткого вскрика новогородца. А и плохим был бы он князем, если бы не умел многое понимать прежде других. Он спросил ровным голосом:
– Кто же средь моих людей тебя, Лабута, так изобидел? И что случилось с тобой?
– Мы с побратимами при посольстве новогородском к тебе шли!.. – покачнулся Лабута. – Снаряжал нас хоробрый князь Вадим Военежич, а старшим ставил боярина Твердислава Радонежича, разумом светлого, и при нём датского княжича на корабле!.. Дары богатые собирал, тебя другом назвать отныне хотел… А и нету теперь ни даров тех, ни посольства, ни боярина Твердяты Пенька! Один я и остался!..
Он на ногах держался с трудом, но охрипший голос был слышен в каждом углу двора. Ладожане снова заохали: у многих были в Новом Городе если не родичи, то друзья и вполне могли оказаться среди сгинувшего посольства. И боярина Пенька было жаль. В обоих городах его знали, в обоих любили…
– А на меня всё же в чём твоя обида, Лабута? – прежним ровным голосом спросил князь.