– А в том, что меня со всеми вместе смерти не предал!.. – отчаянно крикнул новогородец, и простуженный голос не выдержал, сорвался. – Здесь убей, что ли!.. Как вернусь, как перед Военежичем встану? Искре Твердиславичу как в глаза посмотрю, отца не сберёгши?..
Ладожский государь обратил суровый взор на Крапиву, зоркие глаза блеснули синими льдинками:
– Его где встретила?
– У ручья, где стеклу кузнец чистый песок берёт, княже. Сюда берегом шёл, – ответила девушка. – Нас увидел, драться полез. В седло сесть еле уговорили…
Рюрик кивнул – она замолчала. Ручей, близ которого водился белый песок, протекал верстах в двадцати, да и выехал отряд лишь накануне. До границы, до Суворовой заставы, обернуться всяко не мог.
Князь снова повернулся к Лабуте:
– Где, сказываешь, напали на вас?
Новогородец шатнулся, парни сдвинулись было поддержать ослабевшего, подпереть. Лабута зло оттолкнул их и усмехнулся:
– Что спрашиваешь? Вестимо, не в ладожских землях, не там, где сам обязался Правду блюсти…
Голос князя остался ровным по-прежнему, только правая рука на подлокотнике стольца собралась в кулак:
– Потому спрашиваю, что пока от тебя ничего, кроме лая пустого, и не слыхать! Дело сказывай или ступай отколе пришёл. Без тебя допытаемся, кто кому виноват!
Не очень громко сказал, но вдруг стало понятно, каков он мог быть, когда гневался по-настоящему. Лабута сглотнул. Тяжело перевёл дух…
– Так с нами было, княже, – проговорил он затем. – Спрашиваешь коли, скажу. Перед волоком мы ночь ночевали, перед заставой, что воевода Сувор Несмеяныч для тебя держит. Уже и перемолвились с ним, уже наутро ждали его с дружиной – лодью датскую мимо порогов катками тащить, добро, с неё сгруженное, охранять честно… И дождались, княже, да не так ведь, как чаяли! Среди ночи изникли люди из леса… Первыми дозорных убили… Потом остальных… Кто спал – без чести спящими резали… Кто оружие схватил – стрелами расстреливали! Меня в рукопашной ранили трижды и ошеломили изрядно, упал, ещё двое сверху свалились, всего кровью залили… Оттого бросили, за мёртвого посчитав! Другим, кого сразу не дострелили, тем горло резали, видоков чтобы не оставлять…
– А ты, значит, видок? – спросил князь. – Ты в Ладоге жил, моих людей, верно, каждого в лицо и по прозванию помнишь. Кто из них был там?
– Они, батюшка Рюрик, лица свои личинами спрятали. Кожаными, в чём добрые люди зимой коляды колядуют… Да не всё скрыли… – Лабута закашлялся, мучительно, с сиплой надсадой. – У вожака их… в руке меч был уж очень приметный… С ним Твердислав Радонежич рубился… И перед смертью крикнул: «Сувор! Никак ты припожаловал?!..»
Вот когда все разом повернулись туда, где стояла Крапива. И узрели, сколь невозможным ей показалось услышанное. Мгновение девка стояла столбом, лишь краска на глазах стекала с обветренных щёк. Потом…
– Не моги батюшку бесчестить! Пёс смердящий, убью!..
Крапива Суворовна была нрава вспыльчивого и горячего, но чтобы так люто кричала – до сих пор люди не слыхивали. А она криком не ограничилась. Рванула из ножен меч и бросилась прямо к Лабуте!.. Побратимы-кмети знали, какова она была на мечах. Не то чтобы всех подряд посрамляла, но в дружине считали её соперницей из опасных. Даже будь новогородец свеж и здоров, и тогда неизвестно, сумел бы или нет себя от неё оборонить. А уж раненым, ослабевшим – подавно. То лишь и спасло его, что стояла она шагах в десяти: какое ни есть, а расстояние. Время требуется, чтоб одолеть. Мгновение, но матёрому воину и мгновения хватит, за которое простой человек рта от ужаса не успеет разинуть. Двое могучих парней прыгнули Крапиве наперерез, сгребли в охапку, а там и другие набежали – отгородили от Лабуты. Благо меча на названых братьев Крапива всё же не подняла; покуда вынимали его из руки и вкладывали назад в ножны, только кричала, голос надсаживая:
– Не верь, княже, пустобрёху, сучьему сыну!.. Не вели батюшку моего бесчестить прилюдно!..
Лабута же, отшатнувшийся было, засунул руку в кошель и извлёк переломленную стрелу. Поднял над головой, дабы каждый мог видеть:
– Из себя вынул… Ещё что показать, чтобы за видока признали?
Стрела были приметная, с яркими полосатыми перьями, посаженными близко к костяному ушку – для точности боя. Такими действительно похвалялись Суворовичи, и все это знали. Князь смотрел молча. Люди ладожские возговорили и снова притихли.
– Я стрелу, может, украл? – Лабута поворачивался кругом, на лице и в голосе был бешеный вызов. – И себе в тело обмана ради воткнул?
Надо было решать, и князь проговорил – сурово, отрывисто:
– На роту с этим пойдёшь? Перед Перуна очами клятвой поклясться не убоишься? Слова, здесь сказанные, повторишь?
– А повторю! – раздельно и твёрдо ответил Лабута. – Мне бояться уже нечего, все страхи видал, а Перуновой справедливости всего менее устрашусь. Я сюда с одним полз – люди чтобы узнали…
Тут он опять зашатался и на сей раз на ногах не устоял. Начал оседать наземь и уже не воспротивился, когда отроки подхватили.
– Лекаря к нему! – приказал князь. – И охранять!
Поднялся со стольца, и ладожане, кто ещё пришёл судиться судом, поняли: им с их мелкими тяжбами придётся повременить. Явилась большая беда, такая, что с избытком хватит на всех.
Морские варяжские корабли всю зиму стояли вытащенные на берег и укрытые в нарочно возведённых сараях. Каждую весну перед первым выходом в море их тщательно осматривали, где надо – заново конопатили, смолили. Просто так в речку не столкнёшь и врасплох по неотложной надобности после зимы не отправишься. Поэтому князь велел приготовить две малые лодьи, зиму напролёт ходившие по лишённой льда Мутной: надо же выяснить, правду ли сказал Лабута и что в самом деле приключилось с новогородским посольством!.. В городе и так уже много чего говорили и чаще должного поминали осеннюю стычку Сувора с Твердиславом. Тем более что та не на ровном месте случилась – ни дать ни взять увенчала давний раздор. Почём знать, что за думу эти двое всю зиму вынашивали и что друг над другом затеяли учинить?.. И не получится ли, что от бестолковой ссоры двоих бояр, как от одной маленькой головни, всему городу очередной раз гореть?..
То есть ничего удивительного, что в этот день каждый чих из детинца был на всю Ладогу слышен, до самых дальних дворов. Когда князь отрядил Крапиву на одну из двух передовых лодий, это тоже вмиг стало известно и тоже вызвало пересуды.
– Отправил дочку за батькой! – ворчали одни. – Козу в огород, капусту стеречь! Уж не сам ли Суворовичам стрелы точить повелел?
– А не послал бы, что думать стали бы? – раздавалось в ответ. – Вину бы на боярина Сувора возложили! Сказали бы – дома князь девку оставил, веры ей нет!
Городские старцы не созывали народ на вече и своего совета не собирали, но по одному друг у дружки все, кажется, перебывали.
Побратимы увели Крапиву из детинца и глаз с неё не спускали, зная из горького опыта: нельзя человеку в таком состоянии быть одному. Кабы не случилось чего. Все они с её батюшкой не первый год один хлеб резали, в одном дыму согревались, на пиру и в сече вместе бывали. Мало кому верилось, чтобы Сувор мог вправду этакое злодейство свершить. Но даже и те, кто такую мысль допускал, – благоразумно помалкивали. Рано ли, поздно выплывет правда, а до тех пор что толку обелять или винить?..
Сама Крапива не плакала, даже не ругалась больше, не поносила на чём свет стоит Лабуту, князя Вадима и вкупе весь Новый Город. Пыталась разговаривать, улыбаться… но глаза подолгу ни на чём не задерживались, сердце же колотилось у горла, часто, как на бегу. Хотела какие-никакие пожитки собрать, приготовиться к завтрашнему походу… и того не возмогла. Всё валилось из рук, ни о чём не удавалось крепко задуматься.
Когда купец Кишеня Пыск слово прислал, мол, как раз поспело у него в новом гостином дворе необыкновенно вкусное пиво, кмети непритворно возрадовались и вежливое приглашение отведать приняли с благодарностью.