— Невозможно! — воскликнула она. — У нее нет свободной минуты до самого заката. Ей надо отобедать[4], взять урок фехтованья, выкупаться и одеться. Затем должен прийти скульптор, ваяющий ее руку, художник, пишущий ее портрет, и, кроме того, ей еще должны принести новые греческие сандалии. Потом она послала за прорицателем Филогемоном, который займется ее гороскопом, и за Галантисом, более искусным, чем сама Локуста[5] и имеющим вдвое больше практики. Он должен приготовить ей любовное снадобье. Это уж, пожалуй, не по твоему ли адресу? — прибавила служанка лукавым тоном. — Я слыхала, будто теперь все матроны прибегают к этому.
Недобрая усмешка снова скользнула по лицу трибуна. Быть может, он сам пользовался снадобьями Галантиса с целью содействовать своей любви или ненависти, и напоминания об этом были ему не по душе.
— Ну, — сказал он, — она в этом не нуждается. Один взгляд прекрасных глаз Валерии могущественнее всех снадобий и напитков Галантиса, взятых вместе. Слушай, Миррина, ты на моей стороне. Скажите мне, благосклоннее ли она смотрит на меня теперь, чем прежде?
— Почем же мне знать? — отвечала служанка с выражением веселья и шутливого недоверия. — Впрочем, моя госпожа — женщина, а говорят, что всякую женщину легче укротить силой, чем смягчить позолоченными словами. Только уж ее-то не увлечет нежное личико и сладкие речи. Я слыхала, как эти самые слова она говорила Парису на том самом месте, где мы теперь стоим. Клянусь Юноной! Я могу тебя уверить, что этот актер ушел, поубавив спеси, когда она сказала ему, что он просто-напросто девчонка, одевшая платье своего брата. Нет! Человек, который одержит победу над моей госпожой, будет мужчиной с головы до ног, я в этом уверена. Да, впрочем, в этом отношении она походит на всех женщин вообще.
Миррина вздохнула, быть может подумав о каком-нибудь юноше, загоревшем на солнце, грубоватая, но искренняя любовь которого льстила ей в детстве, до ее переезда в Рим, вдали от столицы, среди краснеющих виноградников, на холмах Кампании.
— Ты так думаешь? — спросил трибун, видимо польщенный только что услышанным комплиментом, так как в душе он гордился своей физической силой. — Вот, Миррина, когда я подъезжал сюда, я видал тут молодца, который легко одержал бы над тобой победу, если бы нужно было, чтобы любовник, по обычаю твоих предков — сабинян, утащил тебя, желая на тебе жениться. Клянусь Геркулесом! Он так же легко поднял бы тебя своей рукой, как ты поднимаешь этот ящичек. Да не бойся, он не выскочит!.. Э, да я вижу, он прячется за Гермесом. Выходи-ка, приятель! Чего тут! Ты не испугался Автомедона; не боишься, я думаю, и хлопанья хлыста этого молодого бездельника?
При этих словах раб вышел из своего убежища, где его заметил Плацид, и почтительно протянул Миррине подарок своего господина — резную серебряную корзинку, наполненную плодами и лучшими цветами.
— Поздравление от Кая Лициния, — сказал он, — с днем рождения Валерии. На этих цветах еще лежит роса, которую посылает блестящий Анион на свои берега. Эти плоды еще вчера блестели под лучами солнца на холмах, у подножия которых струится Тибр. Мой господин предлагает самые свежие цветы и прекраснейшие плоды своей родственнице, которая свежее и прекраснее их.
Он произнес это поздравление, очевидно выученное наизусть, на довольно чистом и гладком латинском языке, с почти незаметным иностранным акцентом и, низко наклонившись в момент передачи корзинки Миррине, выпрямил свой стройный стан и бросил гордый, почти вызывающий взгляд на трибуна.
Девушка вздрогнула и побледнела. Ей показалось, что статуя Гермеса сошла со своего пьедестала, чтобы оказать ей почтение. А он стоял, величественный в своей силе и грации, в блеске юности, здоровья и красоты, как воплощение бога. Верная своему полу, Миррина легко поддавалась влиянию счастливой наружности, и, испытывая легкую дрожь, она засмеялась нервным смехом, принимая из рук красавца-раба предназначенный ее госпоже подарок.
— Не войдешь ли ты в дом? — спросила она, на этот раз краснея без всяких усилий. — Не в обычае покидать дом Валерии, не вкусив хлеба и не выпив вина.
Раб резко, почти грубо отказался, но, как это ни странно, он не потерял, однако же, через это ни малейшей доли приобретенного у Миррины благоволения. Он с нетерпением хотел покинуть портик, так как окружавшая его атмосфера роскоши словно угнетала его чувства и тяготила его. Помимо этого, нанесенное Автомедоном оскорбление все еще заставляло сильно биться его сердце. Как бы хотелось ему, чтобы подросток был мужчиной, более подходящим к его росту и силе! Он стащил бы его с повозки, где тот сидел, заносчиво наматывая кудри на свои тонкие пальцы, повалил бы его на землю и показал бы ему, как сильна бретонская рука и бретонское объятие!
«По слуге и господин!» — думал раб, уже почувствовавший к Плациду то непреодолимое отвращение, какое является в человеке, чувствующем своего будущего врага. Говоря правду, трибун всего чаще подмечал это чувство в отважных и честных натурах.
В тот момент, когда раб удалялся, Плацид снова смерил его тем презрительным взглядом, который отмечает всех привыкших судить о людях, как о животных. У Плацида была та особенность, что на всех встречающихся ему людей он смотрел, как на орудия, которыми ему, может быть, придется воспользоваться в неопределенном будущем. Если случайно он встречал въедающуюся храбрость в солдате, особенную дальновидность в отпущеннике или даже выходящую из ряда красоту в женщине, он думал про себя, что если теперь ему и не приходится воспользоваться этими качествами, то позднее может представиться случай обратить их в свою пользу. С такой целью он отмечал их в уме и был уверен в их полезности. В настоящем случае он немного удивился тому, как это до сих пор ему еще не пришлось заметить гигантского роста раба во время своих посещений Лициния, благодаря расположению которого бретонец был освобожден от всякой унизительной службы, а, следовательно, и от непосредственного соприкосновения с его гостями. Во всяком случае, он твердо решил не терять из виду человека, так прекрасно устроенного природой для того, чтобы выдвинуться вперед в гимназии или амфитеатре. И в его душе возникло чувство жестокого удовлетворения при мысли, что, быть может, ему придется увидеть этого человека, обладающего таким крепким телосложением, в судорогах смертного боя или в конвульсиях мучительной агонии.
Помимо всего, в душе этого надменного патриция, так небрежно опершегося на подушки своей повозки, несмотря на все преимущества, какие дает положение, слава, богатство и влиятельность, шевелилась зависть к этому рабу, — зависть к его благородной скромности, физической красоте и мужественной, независимой осанке.