— Куда мне ее?
— Мало ли… Може, и захошь… позвать Настасью!…
Улыбнулась. Хищно и плотски шевельнула грудями. Медленно вышла, выгибая спину.
Тонко пахло из пазов мхом. В горнице громко говорил Дмитрий.
Смертоносно таяло сердце, и хотелось холодного зимнего воздуха…
Синеглазый, веселый староста торопливо обходил поселок, постукивая в окна, кричал:
— Бабы, выходи!… Девки — обязательна!…
Весело оправляя платья, выбегали бабы, становились в ряд. Писарь держал коротенький фиолетовый карандаш. Позади него хохотали парни.
— Дарья Смолина!… Жена законная, двадцать семь лет — ядреная баба — айда!
Оттолкнул Дарью направо. Дарья покраснела; закрылась рукавом. Веселый староста кричал:
— Фекла Смолина. Жена законная, сорок лет!…
Посмотрел на нее, на писаря, подумал.
— Лошадь надобна — уборка. Налево пожалуйте!
Фекла плюнула и, резко крича, пошла в ворота.
— Да што меня мужики не хочут? Комитет — подумашь!… Выбрали понимающих!…
Парни захохотали. Староста, весело щуря глаза, кричал:
— Гриппина Калистратовна Смолина. Целка!… Двадцать пять — направо жарь!…
— Не хочу! — стремительно сказала Агриппина. — Не поеду!
Староста пошел к другой избе.
— Твое дело, — сказал он. — Казацкого захотелось, оставайся… У нас и так лошадей нету, на уборку надо. А тут баб в чернь увози. Оставайся!
Вечером в таежные заимки уходили прятаться подводы с бабами. На гумнах затопили самогоночные аппараты. Стрелки пошли бить птицу. Старухи пекли блины и шаньги.
Проскакала селом тележка. В ней культяпый Павел, стегая взмыленных лошадей, торопливо перекрестился левой рукой на церковь.
В субботу в поселок приехали атамановцы.
Пили самогонку и пьяные, в обнимку, уходили в тайгу, махая остро отточенными шашками. В день приезда выбежали из тайги три кабана. Атамановцы схватили их в шашки.
Ждали еще кабанов.
Желтые, тугие лица с темными, напуганными зрачками. Ходили всегда по нескольку человек. А ночью в душных, жарких избах говорили долго, неустанно, по-пьяному.
Офицеры, трое, посланы были вербовать киргизов в отряды Зеленого знамени. Киргизы не шли.
Вечером горькое, оранжевое небо покрывало тайгу, Тарбагатайские горы.
Потом атамановцев, большую часть отряда, услали куда-то. Говорили, к Семипалатинску. Остались самые молодые.
Пригнали мужики скот. Бабы вернулись с заимки.
Горели медленно розовые, нежные и тягучие, как мед, дни.
В один такой день встретила Агриппина поручика Миронова. Был он большой, розовый, с волноподобно переломанными бровями, оттого казался всегда смеющимся.
Остановил ее в переулке, сказал:
— У тебя, говорят, отец святой?
Исступленно взглянула Агриппина, ответила:
— Не знаю. Чудес не видела. Офицер пошел с ней рядом.
— А ты какая, из святых? У вас тут на каждую девку парень есть — не подступишься!
Говорил он торопливо, точно догоняя кого рысью, но голос вертелся круглый и румяный.
— Ты с кем гуляешь?
Вытягивая вперед ногу в побуревшем лаковом сапоге, он рассмеялся. И так шел до самого дома, смеясь.
Ночью, густой, зеленой, как болотные воды, Агриппина металась по кровати и шептала:
— Прости ты меня, заступница!… Аболатская, нерукотворная!… Восподи!…
Перед лицом стоял он — темноликий, сухой, как святые на иконах. Поднимал медную руку и говорил звонкие, повелительные слова. И от его слов жгло и дымилось гарью сердце, как степь в весенние палы.
Но был офицер румяный, словно не ходил по тайге в ловлях. И только веки были в резких, угловатых морщинах.
Хотелось видеть его таким, каким подходил он к постели, ночами. Строгим, повелительным.
Агриппина сторонилась, молчала.
Злобно кричала она на приходящих убогих и жалующихся:
— Молиться надо, молиться, нехристи вы и злодеи!…
Мутнели души убогих, как весенние воды. Опуская глаза, говорили протяжно:
— Грешны, Гриппинушка, грешны, нетронутая. Молились!… Наши-то молитвы не подымаются — будто градом колос… Грешны!…
Конопляники тошно-душные — людские лица. Нельзя в них смотреть, дышать ими. Марева в голове пойдут — облачные, радужные, неземные…
Спросила Агриппина офицера Миронова:
— Ты в бога-то веруешь?
— Верую, — строго ответил офицер и вдруг постарел, морщины с век пали на все лицо. — Верую. У меня вера осталась одна.
— А эта, ваше благородье, еще тижалей — чисто пушка!…
Гукали мужики. Розовело у офицера бритое, упрямое лицо. В колке при выстрелах шумно срывались с берез галки.
Сладкая, мягкая была у куропаток кровь. Как мед, лепила она пальцы. Хмельно, утомленно сказал Миронов:
— Ставь чайник… будем на вольном воздухе чай пить…
— А мужики, господин поручик?
— Пущай берут птицу и уходят. Мне ее не надо!
Гуськом, точно в церкви ко кресту, подходили мужики и брали по куропатке. Последнему досталось три. Догоняя остальных, он незаметно швырнул двух в куст и ушел, неся одну птицу.
Поднимая высоко медный котелок, повязанный полотенцем, вошла Агриппина. Она поставила котелок на землю и, остро глядя на офицера, сказала:
— Обед вам.
— Кто велел? — закричал хрипло Дмитрий. — Сколь птицы набили, а она обед!
Миронов хмельно развел сведенными от долгой стрельбы руками. Пух куропаток прилип к выпачканным в крови сапогам.
— Ничего, — вяло сказал он, подымаясь.
— Правила, господин поручик: охотнику не полагается обед из дому носить… Стыдна, однако, и обидна!…
Повернулась Агриппина в колок. Длинная синяя шаль звенела желтыми травами. Тянулись по туго натянутой щеке серебристо-розовые нити осенних паутин.
Офицер, твердо и уверенно ступая на пятки, догнал ее:
— Тебя почему нигде не видно?
Агриппина молчала.
Тревожно и сладко пахло клубникой. Лиловато блеснув шкуркой, шмыгнула через сапог ящерица.
— Я о тебе скучаю, — сказал офицер неуверенно. — К Дмитрию сколько раз заходил, думал, тебя встречу.
— Не ходи, — сказала Агриппина.
Офицер взял ее за руку, помял и проговорил лениво:
— Пойдем в колок!… Устал… отдохнуть надо…
Агриппина молча уходила в травы. Он набросился на нее, стал срывать кофту и юбки.
Агриппина опустилась под ним, порывисто дыша ему в лицо хлебом и какими-то пряными ягодами. В лицо ей уперлось мягкое и теплое плечо офицера. Она заметила лопнувшую у подмышки рубаху. Просвечивало розовое, кисло пахнущее тело.
Агриппина схватилась руками за травы, чувствуя под зубами упругое тело, укусила. Офицер сипло, нутром вскрикнул.