Если да, с какой стати он предводительствует людьми, что держат в заключении его товарищей? А остальные уже мертвы и съедены? А монах и впрямь Мартин? И кто те афранги, что защищали деревню? Вальгард и прочие, сумевшие бежать?
Вопросы вились и кружились черными птицами над голыми полями, а побратимы шагали по дороге, оставив позади многоголосый стон и плач. Показались и настоящие птицы, черные и белые, засновали по-над землей, а одна уселась на изгородь, к которой мы как раз подошли, склонила голову набок и уставилась на нас.
Сигват остановился; побратимы насторожились и встали в боевую стойку, озираясь по сторонам и выставив щиты.
— Что такое? — прошипел я.
— Сорока, — ответил он мрачно.
— Ятра Одина! — прорычал Квасир. — Не пчелы, так птицы. Что теперь, Сигват?
Я видел, как Козленок перекрестился, потом поймал мой взгляд и поспешно схватился за оберег Тора.
— Дурной знак. Сорока единственная из птиц не оплакала Христа. И она предвещает скорбь.
Финн с отвращением сплюнул.
— Уже и мальчишка пророчит!
Сигват пожал плечами:
— Не знаю, что там думают христиане, хотя мне и любопытно услышать об этом. Сорока — птица Хель, дочери Локи, у той тоже двойная окраска — лицо наполовину черное, наполовину бледное. Посланница Хель прилетела забрать тех, кто никогда не попадет в Вальгаллу.
Побратимы принялись чертить в воздухе знаки, страх растекался от них, как вонь по болоту.
— Мы все обречены, верно? — крикнул кто-то, и я понял, что нужно сделать. Во рту появился знакомый привкус — горечь ярловой гривны.
— Нет, не все, — произнес я. — Только один из нас, как он сам уверен.
Сигват посмотрел на меня, зажмурился, потом кивнул. Я как наяву услышал мстительный смешок Эйнара, а побратимы громко вздохнули с облегчением.
— Идем, — велел я, суровый, как зима, и они двинулись дальше. Сигват тоскливо улыбнулся и пошел следом, а сорока соскочила на дорогу, потрясывая длинным хвостом. Ботольв вполоборота оглянулся на нее.
— Он умрет?
Это Козленок. Он снова глядел на меня и теребил оберег Тора.
— Быки умирают, родичи умирают,
Сам скоро умрешь,
Только слава не проходит, —
я повторил вслух слова, которые Эйнар произнес на том холме в Карелии, невесть сколько времени назад, прежде чем сойтись в поединке со Старкадом и оделить того хромотой. Понял ли Козленок, в чем суть, — не знаю, но кивнул мальчишка с видом умудренного годами старца.
Потом склонил голову и сказал:
— Селяне голодают. У них не осталось ни козы, ни курицы, так как они накормят нас, если не могут прокормить себя?
Он был умен, и я снова вспомнил Эйнара, смотревшего на меня, как я сейчас, должно быть, смотрел на Козленка — одна бровь приподнята, глаза сощурены.
— Большинство людей мыслят прямо, — сказал я, повторяя слова Эйнара, сказанные в Бирке перед тем, как мы сожгли город. — Они видят только собственные поступки, единую нить на веретене норн, куда узлы впрядаются только при столкновении с другими жизнями. Они видят единственной парой глаз, слышат единственной парой ушей, от рождения и до смерти. Чтобы смотреть чужими глазами, нужно родиться с этим даром, ему нельзя научиться.
Он кивнул, будто понял, а я ждал, покуда он хмурился, размышляя. Он уже почти полностью исцелился, разве что иногда морщился от редкой боли.
— Ты обманул их? — спросил он наконец. — Ты знал, что деревенские не смогут нас накормить, но притворился, будто заключаешь сделку, чтобы побратимы пошли сражаться. И с Сигватом то же самое, раз он говорит, что умрет в любом случае.
Я ничего не ответил, ибо его речь обнажила мои истинные побуждения, которых я сам стыдился. Он улыбнулся и кивнул, счастливый, что раскрыл великую тайну, и вприпрыжку побежал за остальными.
Я посмотрел на сороку, а та воззрилась на меня, не мигая, и ее глаза-бусинки были черны, как бездна, которой нас пугал брат Иоанн. Я отвел взгляд и зашагал вслед побратимам.
Городок выглядел колдовским, как круг камней, отчего все мы старались ходить и говорить потише. Ни единой птицы вокруг, ни коз, ни собак, ни кошек, ни любых других живых существ, только мухи. Тишину нарушало разве что журчание воды в фонтане на главной площади.
Когда я добрался до площади, мимо вереницы белых домиков с плоскими крышами, мимо пальм, что смахивали на перья на палках, побратимы уже успели, перемещаясь настороженно и ловко, как кошки, заглянуть в несколько домов и выставить дозоры.
Единственным признаком жизни были насекомые, гудевшие и жужжавшие повсюду, под потолками и снаружи, перелетавшие от одного кровавого следа к другому. И кругом выпотрошенные тела.
Я пошел к фонтану, одно название — чаша и желоб; снял шлем, окунул руку в чашу и плеснул холодной водой себе в лицо. Моя другая рука оперлась на мягкий мох, под ним прощупывался камень, явно обработанный, закругленный. У меня на глазах очередная капля стекла из желоба и упала в чашу, пустив рябь по поверхности воды.
Этот фонтан стоял тут десятилетиями, наблюдая, как подобные нам приходят и уходят, словно мотыльки-однодневки. Я ощутил себя искоркой костра, подхваченной ветром, и мне пришлось крепче схватиться за мшистый край чаши, чтобы не упасть.
— Следы боя, Торговец, — сказал Квасир, и его голос гулко раскатился в тишине. — Кровь, тела ограблены, некоторые вскрыты. Гляди.
Он зачерпнул воду шлемом и повел меня туда, где валялся белый, как рыба, труп, незрячие глаза запорошены пылью. Жирная муха выползла из ноздри мертвеца.
— Вот, смотри. Разделали, как корову, печень вынули.
Пояснять не требовалось. Сырая печень — отличная еда, когда нужно утолить голод, я и сам не брезговал теплой печенкой свежеубитого оленя.
Я сосредоточился на озабоченном лице Квасира.
— Где церковь? — прохрипел я.
— Финн пошел искать. Намочил бы ты голову, Торговец. Видок у тебя, будто вот-вот окочуришься.
— Где Гарди и Шкуродер? — спросил я, словно не слыша.
Квасир ополоснул бородатое лицо водой, стряхнул капли с усов и пожал плечами:
— В дозоре, наверное. Сам же их назначил.
Подошел Козленок, подковылял на своих тоненьких ножках, потирая бок, куда его ранили, и сказал, что Финн нашел церковь и зовет меня. Я не стал медлить.
Обычная ромейская церковь, мы таких сожгли вдосталь: каменные стены, купол, толстые двери нараспашку, узкое крыльцо, пол с разноцветной плиткой, местами разбитой. Давно заброшена, на радость паукам и крысам, но, как сказал Финн, суровый, точно оселок, тут завелись служители — и мне лучше посмотреть.