– Помилование! помилование!
Луч жизни блеснул в глазах Джакомо, и голова его поднялас, как верхушка тополя, когда пронеслась буря. Из кареты вышел синьор Вентура и, подойдя к осужденным, вынул бумагу.
– Дон Бернардино Чеичи, прочел он, – его святейшество дарует вам жизнь. Но благоволите однако последовать за вашими родными и молите Бога о душах их[54]. Далее ты увидишь читатель, что такое тогда называлось помилованием.
Духовные отцы сняли с Бернардино ящик, который закрывал ему лицо, а палач, просмотревши панский манифест, снял с вето цепи; не видя, во что одеть его для того, чтобы ребенок не имел вид осужденнаго, он взял красный плащ графа Ченчи и накинул ему на плечи. Таким образом устроила судьба; что последние сыновья этого злодея шли к эшафоту – один, одетый в черное платье, в котором он был изменником Богу, а другой – в тот самый плащ, которым он приготовил измену Марцио.
Увидевши открытое небо и узнав о своем спасении, Бернардино захлопал в ладоши, стал прыгать и кричать от радости. В первую минуту инстинкт жизни в ребенке взял верх над всеми другими чувствами; по он тотчас же вспомнил, сколько причин для слез осталось у него и как гадко с его стороны выражать так свою радость: он обнял колени Джакомо и умолял простить его.
Лучь жизни, блеснувший было в глазах Джакомо, заменился мраком смерти; глаза его стали стеклянные и потухли, он с трудом мог произнести следующия слова:
– Радуйся, брат мой; еслиб ты мог видеть мое сердце, то убедился бы, что я радуюсь еще более тебя самого. Господь сжалился надо мною и посылает отца моим детям. Возьми же их и заботься о них; я вручаю тебе свою плоть и кровь с тем же чувством, с каким вручаю душу мою Всевышнему.
– Джакомо, отвечал Бернардино, обнимая колени брата: – клянусь тебе, я дам обет невинности, для того чтобы другия привязанности не помешали мне иметь к детям, которых ты мне оставляешь, чувство отца.
– Да будет благословен Бог наш! Господа! теперь мы можем идти.
Процессия двинулась. Начались истязания… Описывать ли те страшные истязания калеными щипцами и другими орудиями палача, какия совершались над бедным Джакомо в течение всей дороги, от тюрьмы до самого места казни? Перо мое отказывается от этого. Довольно знать читателю, что все тело Джакомо представляло одну сплошную рану, когда он показался на эшафоте. И несчастный Бернардино должен был быть свидетелем этого зверства. Он кидался на колени, умолял пощадить брата, просил, чтобы его мучили самого, и хватался руками за горячие щипцы, и наконец упал от изнеможения в обморок.
Много улиц уже пройдено процессией и много площадей… Но вот она вступает на огненную почву; это площадь Ченчи. Джакомо, изнуренный физическими страданиями, не видит и не сознает, где он. Вдруг душераздирающие крики падают ему ни голову. Он поднял голову, и помутившиеся глаза его видят на террасе дворца Ченчи простертые объятия жены и детей.
От одной мысли, что он показался своему семейству истерзанным и доведенным до такого страшного унижения, всё внутри него перевернулось. Любовь однако взяла верх над стыдом, и он воскликнул раздирающим душу голосом:
– Мои дети! О! мои дети… дайте мне моих детей!..
Предводители шествия не хотели останавливаться; но толпа народа хлынула вперед и с ропотом приблизилась к колеснице. Тогда начальник сделал знак, чтоб остановились, и громким голосом объявил, что он от всего сердца готов исполнять общее желание, Джакомо сняли с колесницы и, набросив да него плащ, чтобы прикрыть раны, повели между двумя рядами солдат во двор дворца. Нечего и говорить, какую нестерпимую боль причинял израненному телу этот покров; но Джакомо удерживался от стонов из жалости к своему семейству.
По широкой лестнице бежала Луиза с распущенными волосами, с одним ребенком на груди и ведя другого за руку. Анджолино вел вслед за нею остальных. Луиза бросила мужу на шею ребенка, который с отчаянием вцепился в отца; сама она хотела обнять ему колени и упала без чувств к его ногам. Джакомо не мог этого видеть, потому что дитя, висевшее у него на шее, закрывало ему собою глаза. Голосом, на сколько возможно твердым, Джакомо произнес:
– Дети мои! скоро, скоро… удар топора… – и он не в силах был продолжать далее – Я оставляю вам горестное наследство, – начал он снова – эта мысль мучит меня более, чем моя казнь. Когда меня похоронят в этой церкви, – прибавил он, указывая на церковь св. Фомы, – помните, что если вас выгонят из дома вашего, никто не вправе закрыть вам дверей церкви, выстроенной вашими предками. Приходите туда вечером, чтобы вас никто не видел, молить Бога о душе отца вашего. Луиза, я не поручаю тебе наших детей; я знаю, что прежде, чем кто-нибудь до них дотронется, ты дашь умертвить себя, но защитишь детей. Моя Луиза, где же ты?…
На получая ответа, он наклонился и таким образом поставил дитя на пол. Тогда только он увидел Луизу, лежащую без чувств; подняв очи к небу, он воскликнул:
– Благодарю тебя, Господи, за то, что Ты послал мне утешение увидеть ее перед смертью и отнял у неё горе этого последнего расставания.
Он стал на колени, поцеловал ее в щеки, которые облил слезами и кровью. Потом перецеловал вцепившихся в него детей, старавшихся своими детскими ручонками удержать его и наполнявших воздух такими жалостными криками, от которых сердце разрывалось на части.
– Прощайте, дети мои… – говорил, рыдая, несчастный отец: – прощайте. Мы свидимся в раю. Бернардино, теперь это твои дети… не забывай этого.
Бернардино с отчаянием в сердце обнимал детей и успокаивал их, как мог, обещая им скоро вернуться домой.
– А отца, – скажи, ты приведешь с собою отца? – спрашивали его малютки.
– Я? нет… но его принесут вам… Прощайте.
Все плакали, и кругом слышны были неудержимые стоны; точно каждый из присутствующих хоронил сына или брата.
Процессии двинулась вперед, и за ней – рыдавшая толпа, еще несытая, искавшая новых впечатлений… Жестокие души! жестокие сердца!..
Процессия, сопровождавшая на место казни братьев Ченчи, остановилась перед тюрьмой Корте-Савелла.
Беатриче и Лукреция на коленях, тихо молятся. Отец Анджелико также молится, но до слуха его донесся шум, который всё более и более, приближается. Он поднимает глаза и видит сквозь отверстие двери человека, делающего ему знак рукою; он понял этот знак. Боже! как уже давно жизнь его протекает в непрерывном, горьком труде – напутствовать и утешать несчастных осужденных на последние страдания; но теперь у него не достает духу сказать Беатриче, что пора идти. Покуда он стоял, не зная сам, что делать, она вывела его из затруднения молитвою, произнесенною вполголоса.