– Бедный молодой человек; посмотри, как его отделали, страсть! Бьюсь об заклад, что вы не слышали ни одного слова из всего нашего разговора с Олимпием?
Герцог покраснел и опустил голову.
– Одним словом, Олимпий, ты должен ее украсть и привезти, куда тебе укажут.
– Других приказаний не будет, эчеленца?
– Покуда нет. Тебе надо пробраться во дворец; и если не будет возможности сделать это иначе, то проломай дверь или решетку у нижнего окна. Если бы и это не удалось, то пусти в ход веревочную лестницу…
– Успокойтесь; вы заботитесь о том, чтоб в Терачине были лихорадки[5]. С вашего позволения, башмачнику не учиться шить башмаки. Я эти вещи хорошо знаю и без вас, и еще много других, которых вы не знаете. Дайте сосчитать: один, два, три, мне надо четырех человек.
– Они будут…
– Нам нужны пистолеты и лошади. Сколько вы решились издержать на это предприятие?
– Да что, будет с тебя пятисот дукатов?
– Нет, синьор, мало. Надо заплатить людям, да оружие и лошади стоят денег, и мне останется сущий пустяк.
– Ну, хорошо; за этим дело не станет. Восемьсот дукатов, кроме благодарностей и больших милостей, на которые ты можешь от меня рассчитывать…
– Я велю изготовить телегу, чтоб перетащить их домой. Когда праздник кончен, лавры убираются. Куда мне отвезти девушку?
– Во дворец к герцогу, или в один из его виноградников, какой он укажет…
– Ну, уж это не дело, эчеленца. Если полиция пронюхает, она прежде всего кинется в дом синьора герцога. Так вы лучше постарайтесь нанять какой-нибудь виноградник вдали от города, только употребите на это кого-нибудь не из ваших.
Граф посмотрел в лицо Олимпию и как-то странно улыбнулся, как будто подсмеиваясь, что тот его не понял; потом сел у конторки и стал писать. Разбойник сделал герцогу несколько кратких и грубых вопросов. Тот отвечал ему, как потерянный: он чувствовал, что им вертели, как буря вертит листьями; он чувствовал себя во власти тех змей, которые влекут к себе животных с тем, чтоб погубить их; ему хотелось противиться, хотелось бежать и он был не в силах. Злой дух победил, добрый ангел удалялся, закрыв лицо крыльями. Граф, хотя и занятый письмом, не мог не видеть победу порока над добродетелью простодушного молодого человека.
– Когда ж за дело? – спросил он вдруг.
– Сообразив хорошенько, я вижу, что ранее завтрашней ночи я не буду в состоянии, – отвечал Олимпий.
– Завтра ночью, а! Да ты разве не знаешь, что песочные часы, которыми страсть меряет время ожидания, это все равно, что факел, с которого падают огненные капли на сердце бедного любовника? Ты старишься: уж это не прежний Олимпий. Прежде тебе можно было отпечатать на лице: cito ac fidelis, этот девиз священного римского суда, который, впрочем, не мешает ему тянуть дела также долго, как осаду Трои, и произносить беззаконные приговоры. Итак вместо рыси удовольствуемся шагом: на завтра…
Минуту спустя, наклонившись к герцогу, он спросил:
– Хотя по природе я избегаю всякого нескромного любопытства, однако не могу устоять против желания знать имя вашей возлюбленной, герцог?
– Лукреция…
– А! Лукреция. Это что-то роковое, право, что Лукрециям суждено кружить наши римские головы. Креция, Крециучиа, Крецина, я горю любовью к тебе и утром и вечером…
Закончив писать, он встал, говоря:
– Олимпий, тебе верно надо отдохнуть и потому пора идти. Смотри, чтоб никто тебя не видел, когда будешь выходить из моего дома. Марцио!
Марцио вошел.
– Марцио, проводи Олимпия по потаенной лестнице в калитке сада, которая выходят в переулок. Прощай; не забывай.
* * *
– Как поживаешь, кум? – спрашивал Олимпий, потрепав Марцио по плечу.
– Как Богу угодно, – ответил довольно сурово Марцио.
– Ого, да ты не узнаешь меня что ли, Марцио?!
– Я, нет…
– Посмотри на меня хорошенько и ты увидишь, что тебе покажется то же, что и мне.
– А что тебе кажется?
– Мне кажется, что мы составим великолепную пару серег в ушах у госпожи виселицы.
– Олимпий, это ты?
– Дух виселицы производит то же действие, как уксус к носу: просветляет ум и возвращает память…
* * *
– Граф, – начал запинаясь герцог: – я боюсь показаться неблагодарным за вашу помощь и ваши советы… однако, я чувствую, что не в силах благодарить вас. Бог… (но и делаю дурно, что призываю это святое имя в таком дурном деле, лучше было бы, если б я о нем не знал ничего). Пускай же судьба устроит это так, чтоб оно не кончилось слезами.
– А судьба за вас; потому что, как женщина, она любят молодых и смелых. Если б Цезарь не перешел Рубикон, разве он был бы диктатором римским?
– Да, но за то Мартовские Иды не видели бы его убитым пред статуей Помпея.
– Всякий человек со дня рождения находится под влиянием своей звезды. Итак, вперед. Отчего вы с неудовольствием отдаетесь в руки судьбе? Она управляет миром. Взгляните на Суллу, который лучше всякого другого умел решать споры топором, а ей все-таки посвятил великолепный храм.
И утешая таким образом, он провожал бедного молодого человека, который, выйдя от графа, шел как пьяный; до такой степени его взволновали и расстроили слова графа и все, происходившее в его присутствии. Он сознавал зло и прочувствовал еще большее; его толкнули на дорогу преступления, и он не в силах уже был свернуть с неё. Страсть, как змея, снимала его всё с большей силой и душила в нем последние проблески добра.
Граф, проводив герцога, стал читать письмо, написанное им перед тем, прерывая иногда чтение для того, чтоб отдаться громкому смеху:
«Предобрейший и светлейший монсиньор! Величайшее беззаконие, которое когда либо осквернило августейшую и благословенную столицу нашей святой религии, должно в ней совершиться. Герцог Серафим Альтемс, для удовлетворения своей необузданной страсти, замышляет с вооруженной силой похитить завтра ночью из дворца Фальконьери достойную девицу Лукрецию, служанку в доме вышепоименованных особ. Помощники герцога в злоумышлении – три или четыре самых отчаянных негодяя, под предводительством Олимпия, которого уже два года ищет полиция за воровство и убийство и за которого назначена премия в триста золотых дукатов. Будьте наготове, потому что речь идет о людях привыкших ко всякого рода опасностям, которые только увеличивают их смелость. Об этом уведомляет вас человек, преданный правительству и порядку и заботящийся о величии святой матери церкви. Рим, 6 августа 1548 года.»
– Прекрасно: почерк узнать нельзя; через час это будет в благочестивых руках монсиньора Таверна.