С этими словами он развернул меня к себе лицом и, сказав:
— Поздравляю тебя, София! — крепко поцеловал прямо в губы.
В голове моей зазвенело, ноги ослабли, тело стало вялым и обвисло в его руках. Я чувствовала себя без вина пьяной, а он, возбужденный и радостный мыслью, пришедшей в голову исключительно ему одному, а вовсе не мне, воспринял мое бессилие не как результат его неожиданной ласки, а как свидетельство совместной радости, потому подхватил меня на руки и, держа на весу, заключил:
— За это надо выпить!
И отнес меня из подземной лаборатории через тайные ходы в эту вот самую трапезную.
Там уже стояли серебряные приборы для него и для меня, вдоль стен расположились слуги, ждущие с почтительным вниманием на лицах приказа подать суп и жаркое из кабанятины — любимое кушанье отца.
— Вот! — сказал отец, поставив меня ногами на пол. — У нас с дочерью праздник! Тащите еды, вина — и убирайтесь отсюда! Никто из вас и никогда не поймет того, что мы совершили, никому из вас не дано осознать всю величину нашего открытия!
Он посадил меня за стол на мое обычное место, и сам, своими руками налил мне полный хрустальный бокал золотистого вина с мелкими пузырьками, скользящими снизу вверх по стеклу и лопающимися на поверхности. Господи! До чего было вкусным это вино! Я никогда больше не пила подобного восхитительного напитка! Когда я год тому назад вернулась в замок, то велела найти в подвалах замка янтарного цвета вино с пузырьками и немедленно принести его ко мне. Но все, что приносили слуги, оказалось на вкус совершенно не таким, как выпитое мною в тот раз за столом вместе с отцом. И когда я рассердилась, сказала мажордому, что убью его, если он не найдет любимого вина моего отца, то услышала, что секрет того волшебного напитка был известен только хозяину замка, со смертью его старые запасы вина окислились и превратились в уксус, а новых делать было некому.
Но тогда я не знала, что пью в первый и в последний раз напиток богов, какой пили, наверное, только обитатели Олимпа во времена проживания там потаскуна Зевса его сварливой жены Геры. Я слушала словоизвержения отца и любовалась не столько слогом его, не столько мыслям, произнесенным им словам, сколько красоте его лица и ладности фигуры, звуку бархатистого голоса его и блеску опьяненных вином и счастьем глаз.
— Мы с тобой совершили прорыв в науке, который позволит изменить ход истории всего человечества! — рокотал голос отца. — Мы поняли истинную суть строения вещества, и, стало быть, Вселенной! Мы — живые существа, состоящие из таких же атомов, что и мертвая материя, способны мыслить и держать каждый в своей голове больше, чем все миры, больше, чем сама Вселенная! И вот два таких ума соединились — и нашли ответ, над которым бились лучшие ученые Земли в течение тысяч лет! Мы открыли тайну мироздания! Мы с тобой объяснили, почему вначале был Хаос, а уж потом весь хаос, заключающий в себе все и ничего, превратился во множество всего, где каждое из множеств отлично от другого, а многие отличия вместе являют собой совокупность общего!
Меня совершенно не волновали произносимые им слова. Я бы их, наверное, и забыла совсем, если бы не была тогда как-то по-особому пьяной, зараженной его вдохновением и видом этой демонической фигуры, выглядевшей при свете множества свечей в канделябрах, расставленных по столу и даже по полу, подобной тени сказочного чародея, колдующего во славу науки. Я слушала его, как слушают музыку — не вникая умом в содержание, а наслаждаясь одними звуками, проникающими в глубь меня до самого сердца. Я чувствовала, что для меня нет ничего на свете дороже и прекрасней этого человека, обладателя этого голоса, этих глаз, этого сильного тела, этих непонятных и оттого еще более мудрых мыслей. Мне захотелось принадлежать ему собою всей, без остатка.
Я решила было сказать ему об этом, но он налил в мой бокал еще вина, я отхлебнула — и тут же почувствовала слабость, головокружение, веки мои слиплись, а голова опустилась на стол.
Последнее, что услышала я тогда, были слова:
— … мы живем, пока в нас…
Чем закончил он это предложение и какое отношение наша жизнь имеет к процессу горения, из-за которого загорелся весь этот сыр-бор, я так и не узнала, ибо уснула так крепко, что не услышала, как отец, перестав изрекать, заметил меня спящую, взял на руки и перенес в мою спальню в Девичьей башне, где я и проснулась в середине ночи с вкусом нежной сладости во рту и легкого головокружения.
Луна светила как-то по-особому печально и таинственно. Какое-то из привидений прошмыгнуло в его луче, упавшем на мою постель, — и исчезло. Сквозь приоткрытые ставни слышались стрекотания цикад, курлыканья лягушек, доносился запах свежескошенной травы со стороны того самого поля, куда когда-то давным-давно убежали свиньи, которых я пасла, — теперь поле было под зелеными парами и крестьяне тайком от отца косили по ночам там клевер.
Сна не было. Я проснулась совершенно. И, хотя не чувствовала себя совершенно трезвой, подумала, что не грех бы выпить мне того вкусного вина еще чуть-чуть. А почему бы и нет? Достаточно встать с постели, зажечь свечу и спуститься из башни вниз, в трапезную, где в старинном резном шкафчике хранится та самая пузатая бутыль, из которой отец дважды налил мне в бокал настоящий нектар богов…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
София и Луиджо
1
Появление Луиджо в дверях трапезной случилось в тот момент моих воспоминаний, когда я, спустившись в эту комнату и открыв никогда не запирающийся массивный дубового дерева буфет, не обнаружила там бутыли со столь понравившимся мне золотистым вином. Глядя на отмытого, одетого в роскошный шелковый, в вертикальную красно-желто-зеленую полоску халат коновала, я сразу же забыла о том своем давнем решении во что бы то ни стало найти желанное вино, пусть даже его взял с собой отец и спрятал в своей опочивальне. Живой, излучающий силу и похоть мужчина притягивал меня, словно всасывал всю, как лапшу. Тело мое подалось навстречу Луиджо с силой непреодолимой.
Я шагнула вперед и, опустившись перед коновалом на колени, дернула за конец пояса, перетягивающего его поперек талии. Халат распахнулся, явив прекрасное, без лишнего жира тело, покрытое густым черным волосом, словно шерстью, от шеи до колен, а в центре этого покрова рос абсолютно голый, восставший до потрясающего воображение размера символ мужской мощи, который я тут же, не медля ни мгновения, погрузила в свой рот…
В конце концов, почему бы не оказать услугу в виде подобного удовольствия человеку, которого утром сама же и убью? В бытность мою графиней де ля Мур, то есть знатной дамой стольного града Флоренция, такие ласки почитались изысканными, признаком хорошего тона среди аристократов. Точно таким образом я ублажала на глазах своего мужа его друзей. А однажды он приказал оказать такую услугу и слуге, который накануне остановил понесших карету с испуганным и приготовившимся к смерти графом. Слуга бросился навстречу экипажу и повис на коренном, обхватив его за шею руками и поджав ноги. Кони встали, граф де ля Мур был спасен, вся дворня ожидала награды героя. Муж привел слугу в гостиную и там велел мне, сняв с грязного, пахнущего своим и конским еще потом тела штаны, наградить спасителя «Венериным поцелуем». Граф наслаждался этой сценой до самого конца, когда слуга пустил белую горячую струю мне в лицо и застонал от восторга и наслаждения, потом муж набросил сзади на его шею шелковый шнур и затянул петлю. Труп с так и не упавшим фаллосом еще бился в последних судорогах, а я, размазав рукой мужское семя по лицу и по груди, второй рукой задирала подол платья, готовясь к принятию мужа… Это не почиталось во Флоренции изменой — это было шалостью, не больше.