Тревога вскинулась в городе, словно при появлении вблизи стен чужого осадного войска. «Родственников» разоружили, заперли их до выяснения всех обстоятельств в опустевшем подвале. Подняли и переместили в здание трибунала магистратскую стражу. Опечатали взломанную дверь в кабинет Вадара. Разослали гонцов выискивать на дорогах отпущенных Вениамином узников (напрасно! – битые, мученные еретики оказались умны и проворны) и главное – разослали всех, кто был свободен от службы магистратских работников и непричастных к ночным событиям «родственников» – на поиски виновника всего этого небывалого ужаса.
И вдруг – вот он сам, уставший, в пыли, в измятом и неопрятном инквизиторском балахоне. А похищенное у магистрата имущество, неоспоримая улика, двадцать сверкающих вогнутыми отточенными рубилами алебард стоят ровным рядком, прислоненные к стене.
– Брат Вениамин! – скорбно проговорил, выступая вперёд, разжавший зубы Марцел. – Ин консилио, мы решили, что у тебя от трудностей забот и хлопот случилось временное помутнение ума. И ты сотворил то, что было недолжно…
– Разве я не имел права? – отчаянно-дерзко спросил Вениамин, и приподнял было руку – но с резким осуждением к самому себе понял, что оставил жезл там, на лесной поляне, где закапывал люпусов короб. (Осталась, правда, при нём лежащая в кармане печать трибунала, но чем она помогла бы теперь?)
– Всё что угодно, брат, – поспешно согласился Марцел. – Кроме очевидного нарушения установленных Ватиканом узаконений.
– Каких именно?
– Ты, например, отправил в наказующее паломничество еретиков, не отдав их предварительно палачу, чтобы они получили напутственные удары плетью, коих по узаконению Ватикана должно быть не менее десяти. Поэтому до прибытия Сальвадоре Вадара или специального гонца из Рима ты лишаешься возможности покидать помещения трибунала.
– То есть я арестован?
– О нет, о нет! Ведь ты назначен папской буллой… В пределах трибунала – ты совершенно свободен. Но вот покинуть его… Видишь сам – ситуация неординарна. Стало быть, и поступить мы вынуждены неординарно.
И Вениамин с мучительной тоской и глубокой болью понял, что оставшихся узников он освободить не сумеет.
Решительно повернувшись, он зашагал во внутренние помещения трибунала, и дальше – вниз, по ступеням каменных лестниц, к старой тюрьме. Здесь, найдя пустующую камеру, он вошёл в неё и сел на узкий, из обветшавших досок топчан. Он слышал, как к дверям входа в тюремный подвал были приставлены двое стражников – о, разумеется, лишь на тот случай, если заместителю главы трибунала что-либо вдруг понадобиться…
Вечером скрипнула дверь, закачался свет факелов и к последнему убежищу скорбно замершего аббата приблизился Иероним Люпус.
– Ехидна ядовитая, – негромко, с отчётливой ненавистью проговорил он (знал, разумеется, что Вениамин прочитал его донос («Событие ужасное…»), и уже не лицемерил, уже отбросил прочь маску дорогого товарища, прибывшего когда-то на уже упомянутом ослике, – говори, ехидна, где деньги? Где жезл? Где печать? Где бумаги?
Но аббат, подняв лицо с чёрными кругами вокруг воспалённых глаз, вдруг совершил страшное: грустно и сострадательно улыбнулся, поднял руку и плавно перекрестил стоящего в дверях камеры Люпуса. Последствия это произвело непостижимые: Люпус, как будто отброшенный незримым ударом, отлетел к противоположной стене коридора, упал, и, задыхаясь, судорожно подёргивая коленями и локтями, пополз к выходу из подвала.
Больше он к аббату не приходил.
А Вениамин, уронив бессильную руку, снова скорбно опустил лицо. Он жгуче переживал не только то, что не успел освободить сидящих сейчас по соседству с ним узников, но и то, что подверг неотвратимой опасности самого себя. Ведь сейчас он – единственный человек на Земле, который владеет доверенным ему Глемом апокрифом: координатами острова, где уже пятьдесят лет ждут вестей из внешнего мира безнадёжно состарившиеся монахи. Вениамин знал, что сейчас нужно во что бы то ни стало найти путь к свободе – ибо здесь дело не только в спасении его жизни.
Но как, как? Из тюрьмы трибунала сбежать невозможно. Тем более – после вчерашних событий. Из атрибутов заместителя трибунала у него оставалась только печать: посланника Ватикана даже Люпус обыскивать не осмелился. Но чем она может помочь человеку, лишённому власти?
Вениамин встал, наощупь нашёл дверной проём и, выйдя в коридор, принялся медленно бродить в подвальной слепой темноте.
Утомившись, он так же, вытянув руку, нашёл раскрытую дверь – но порога не переступил. Его остановил тихий стон, долетевший до него из соседней камеры. В этом стоне было столько тоски и отчаяния, что Вениамин непроизвольно шагнул в его сторону.
– Кто ты? – спросил он замолчавшую темноту. – И отчего стонешь?
– Я – Йорге, башмачник, – ответил ему слабый голос.
– Отчего стонешь? – повторил вопрос подошедший к решётке аббат. – У тебя болит что-нибудь?
– У меня болит сердце, – ответил невидимый узник. – Дома остались жена и двое детей! А я отсюда, кажется, не выйду уже никогда…
И Вениамин снова услышал горестный стон.
– И конечно же, ты не виновен? – утвердительно спросил аббат с состраданием в голосе.
– Перед Богом – нет. А вот перед инквизицией – да.
– Йорге? – вдруг задумался о чём-то аббат. – Башмачник?
Он торопливо присел у решётки и стал торопливо, вполголоса рассказывать о себе. К утру у них уже был готов дерзкий, отчаянный план.
Рассчитан он был примерно на месяц. К этому сроку заговорщики предполагали выточить известковый шов вокруг крупного камня в общей стене их камер, и вынуть этот камень, и сделать проход. К этому же сроку у Вениамина должна была отрасти борода: для этого он перестал бриться.
Пользуясь тем, что в пределах трибунала он был свободен, Вениамин иногда заходил, низко закрыв лицо капюшоном, в некоторые помещения. Он добыл два очень ценных предмета – наручные обручи от кандалов. Разогнув обручи в пластины, они получили довольно удобный инструмент, и теперь каждую ночь они царапали старый межкаменный шов, – Вениамин в своей камере, Йорге – в своей.
У стражников, приносящих еду, аббат неизменно спрашивал – не прибыл ли гонец из Ватикана. Спрашивал нарочито хриплым, будто бы от пребывания в сырой камере, голосом. Ему отвечали «нет», «нет», и он каждый раз разочарованно покачивал скрывающим лицо капюшоном.
Прошёл месяц, и всё было готово к решительному шагу. Не выпадало главного: Иероним Люпус никуда не отлучался из трибунала, а его присутствие ставило под угрозу такой надёжный, такой затейливый план. Минуло сорок дней, и ещё дальше потянулось тревожное время. Тревожное от того, что в каждый миг могла прийти булла из Ватикана, и тогда судьба Вениамина могла стать печальной.