Меня мутит... Острый — едва сдерживаюсь — прилив ненависти. Но глаза все время застилает и — провалы в памяти... Наклоняюсь к Магдалине:
— Договор нарушен...
Она торопливо в муфту:
— Я чуть не на коленях умоляла Уорда не связываться с Красильниковым... Но он опять заговорил о чести мундира, о британской точке зрения, о преобладании английского оружия над французским... В конце концов, его выступление на мосту было очень невинное, всего несколько выстрелов из пушки...
— Я сейчас покажу, какое оно было невинное!
Бешено лезу через сугробы к забору, хватаясь за доску, отдираю — не поддается...
— Эй, миленок... (Холодных озабочен.) Чего ты разоряешь? Забор-то ведь мой...
Хохот. Все кидаются мне помогать. Гвозди с визгом вылезают, широкая доска отдирается. Я кричу:
— Глядите, господа, чудный вид на Омск...
Шагах в десяти от забора навалены кучами человеческие трупы (раздеты до нитки, — одежный и бельевой кризис)... Кучи — по всему пустырю, и под горой — огни Омска...
Имен шепотом:
— Что это такое?..
Поняла, шатается, садится в снег. Холодных сердито сопит — ему загадили пустырь. Жанен говорит спокойно:
— Трупы расстрелянных Красильниковым и полковником Уордом...
Молчание, и затем то, чего я и ждал: со стороны трактира и из щелей забора по нас револьверные выстрелы... Или это шум в ушах, шум в мозгу заглушает их, но выстрелы слабые, редкие, всего пять-шесть...
Женщины взвизгивают. Жанен кричит:
— Мы в засаде...
Уорд:
— К саням!
Бегут... Магдалина бежит, как слепая, трясет руками... Жанен подхватывает ее. Холодных в распахнутой дохе впереди всех несется по сугробам. Из-за угла трактира вспышки, выстрелы. Уорд вытаскивает наконец оружие, выпускает всю обойму...
Провал в памяти... Кажется, я рысцой побежал за ними, засунув (нарочно) руки в карманы... может быть, я только хотел так, но не успел... Папаху сорвало пулей... Ко мне подбегали Петр, Ваня и еще третий (незнакомый).
Ваня стреляет в упор (осечка).
— С белой сволочью связался!
Петр с силой отталкивает его:
— Подожди, не твоего ума дело... (И мне.) Ну, благодари уж не знаю кого... Не признали... Смотри, Мстислав Юрьевич, себя перехитришь.
Вытянув шеи, раздув ноздри, глядят на меня как волки все трое...
— Не веришь, стреляй, какого черта, — говорю... Будь я на их месте, тоже бы не поверил в двойную игру адмиральского адъютанта, прикатившего на тройках с пьяными иностранцами на пустырь, куда по ночам прокрадывались люди опознавать трупы... И, хотя давеча я и послал записочку Петру Лутошину, до конца верить он не мог... Если они не пристрелили меня тут же у забора, то только потому, что окончательно им было трудно и безвыходно, если можно было поверить мне на ничтожную долю, — стиснув зубы, поверили. Петр сказал:
— Ну ладно, вертайся к своим... Отчета спрашивать пока не будем... Ты еще нам пригодишься...
Не помню, как вернулся в сани к Уорду... (Он меня поджидал, остальные тройки умчались.) Кажется, объяснил ему, что получил контузию, а те сочли меня убитым... Залез под полсть, но ни шкура, ни полушубок не грели, точно я был голый на морозе... Озноб, и затем — провал окончательный в сознании и в памяти...
...Полгода жизни вычеркнуто — сыпняк, потом возвратный... Госпиталь, сотни людей — в палатах, в коридорах, на полу, без подстилки, вперемежку с мертвыми. Хруст вшей под подошвами... Кто этого не видел в то время!.. У меня, как адмиральского адъютанта, — койка, те, кто валяется на полу, с бредовым нетерпением ждут, когда умру, чтобы занять ее. Кажется, одно время я был в отдельной палате (там за койку платят по десяти тысяч), но, видимо, сочли, что безнадежен, — перевели в общую. Отрывками вспоминаю весь этот ад бреда, бормотанья, мечущиеся воспаленные лица, хрипы умирающих. Иные в припадке безумия, вскочив, скрипя зубами, глядят на проносящиеся ужасы, бредят черт знает чем. Немногие выкарабкиваются из кровавой каши бредовых видений... Глубоко уверен, что эти-то видения и останавливают сердца. Когда выяснилось, что я умирать не собираюсь, опять перевели в отдельную палату, там меня свалил возвратный. Было уже начало мая — ветра, дожди, солнце сквозь тучи, запоздавшая зелень, грачи на липах в больничном саду и молодое (давно забытое) желание жить... И вот наконец схожу с крыльца на зеленый двор, пошатываюсь; в мураве — тропинка в жизнь, острый воздух, весенний солнцепек... Хорошо вернуться!
За воротами ждет извозчик. Сажусь, говорю адрес. Пересекаем немощеную площадь. Извозчик — в полуоборот ко мне — говорит негромко:
— Многое без вас тут случилось, Мстислав Юрьевич...
Едва не вскрикиваю: Ваня Лутошин! — похудел, возмужал, и глаз не детский...
— Карловича помните, Мстислав Юрьевич?
— Ну, как же! А что с ним?..
— Выдал организацию. После томской партийной конференции выдал товарищей Вавилова, Рабиновича, Александра и Лизу... (Задергал вожжами.) Чехи расстреляли.
— Как чехи расстреляли?..
— А вот так... (Шмыгнул носом, помолчал.) Вчера в комитете говорил о вас. Постановили, чтобы я работал с вами в контакте.
— Значит, я наконец в партии?
— Нет. Этого, сказали, нельзя, — подождем.
— Все еще не верят?
— Ну а как же... Сами посудите...
...Оказывается, в день поездки за Иртыш, предчувствуя, вероятно, что свалюсь, я просил Магдалину вести дневник. Сейчас ее записки передо мной. Помимо дамской чепухи и тщеславных мелочей, в них много любопытного. Во-первых, сама Магдалина оказалась далеко не такая уж рафинированная дамочка, надломленный цветок. (В семнадцатом году при Керенском командовала женской ротой, но, кажется, недолго.) Тотчас после Октябрьского переворота уехала в Сибирь — с намерением пробраться в Америку, из-за безденежья застряла во Владивостоке, где сошлась с Франком. Видимо, вначале намерения у нее были скромные — сколотить кое-какую валюту для заграничной поездки. Омские события ударили ей в голову (Магдалина женщина с фантазиями), и представилось — почему бы не разыграть историческую роль на такой мировой сцене, как двор адмирала. За шесть месяцев она сделала крупные политические успехи. У нее уже был влиятельный салон, она вмешивалась в междусоюзнические трения (держалась английской ориентации) и недавно начала издавать еженедельный журнал «Русская армия». Журналом очень интересовался Колчак, в редакции сидели генералы и полковники генеральского штаба, но составлялся он в салоне Магдалины Франк.
Дневник вела вначале для меня, затем, по-видимому, для истории. В нем отмечены прибытия иностранных войск, банкеты, благотворительные базары, речи адмирала, недоразумения между англичанами и французами. Эти ссоры причиняют адмиралу много хлопот, так как он не всегда ясно представляет себе задачи и противоречия союзников. Официально союзники дают средства и солдат из-за горячей любви к России и сердечного желания восстановить ее величие. Удивительно, что адмирал этому верит, еще немного — и поверит в любовь народа. Из Парижа, Лондона и Вашингтона получаются на имя Колчака сочувственные телеграммы, но все же окончательное признание верховного «правителя всея России» почему-то затягивается. Это создает некоторую нервность... Проскользнул даже подпольный слух, будто у Ллойд-Джорджа явилась идея помирить большевиков с белыми и будто бы большевики идут на перемирие, даже указывали место мирной конференции — на Принцевых островах, но в Омске слух замяли.