— А мы — в субботу! — чему-то обрадовался директор музея. — План — по тонне на сотрудника. Выходит, все повязаны…
Екатерина Ивановна сняла с посетителя тапочки, халат и, проводив молодого человека за двери, села на прежнее место — за барьер. В кабинете хранителя вновь заговорили громко и отрывисто.
— Где же Анна? — спрашивал Аронов, и Екатерина Ивановна слышала, как скрипит паркет под его ногами. — Где ее сегодня носит? В конце концов, кто едет в экспедицию: я или она? А где ваш сотрудник, товарищ музейщик? Договаривались утром собраться здесь!
Оловянишников то ли не отвечал, то ли говорил очень тихо. Между тем хранитель продолжал:
— А Степан каков молодец, а? Приятная неожиданность. Я его мальчишкой помню, худенький был, бледный такой… Мать у них в блокаду погибла, в Ленинграде, а Степана эвакуировали.
— Что-то мне не нравится все это, — вдруг сказал Оловянишников.
Екатерина Ивановна насторожилась: аспирант возле каталога что-то торопливо прятал в карман. Она привстала, выглядывая из-за барьера и щуря близорукие глаза. Нет, все в порядке, платок прячет, нос вытирал. Сыро на улице, а народ, что эти книги читает, хилый, то кашляет, то чихает, а то, как хранитель, задыхается.
— Все это на кражу походит, — слушала Екатерина Ивановна. — Хоть сын у отца, но все равно кража… Когда я работал директором филармонии, был у нас случай, концертные афиши пропали…
— Сейчас меня не интересует, что у вас там пропадало, — отрезал Аронов. — А вот если пропадут материалы и книги — с нас спросят наши потомки. Вы говорите так, словно прокурором работали: кража, авантюра…
Екатерина Ивановна не дослушала, чем закончился спор. Снимая на ходу плащ, в отдел вбежала Анна. «Господи, сами-то вы хоть к черту на рога полезайте, — думала Екатерина Ивановна, выдавая Анне халат и тапочки, — а девку-то зачем с собой тянете? Кражи, авантюры… А она девчонка совсем, ей бы не над этими черными книгами сидеть, а в клуб бегать да с парнями гулять…»
Екатерине Ивановне всегда казалось, что читать такие старые, написанные малопонятным языком книги должны люди степенные, пожилые, которым уже ничего в этой жизни не в диковинку…
Сумерками тягостней стало Дивею. Выйдет на крыльцо, оглядит Подол — ни огонька в окнах, и в посаде мрак, только зарево слюдою в глазах играет. Вроде тихо кругом, лишь собаки брешут, а тревога берет, словно налетели печенеги да обложили Киев, чтоб с зарею на приступ идти. Но нет степняков у городских стен, с лета не слыхать о набегах. Разве что по украинам зорят веси малыми силами, попугивают смердов да холопов.
Неспокойно Дивею. Куда ни глянет — пуст город, черен и незряч, ровно слепой. Только на холме, в тереме великого князя Владимира Святославлича, огонек брезжит, скупой да тревожный, будто в бане, когда упыри[1] моются. И в небе чисто — каждая звездочка на ладонь просится, но с тьмою поднялась над Подолом туча нетопырей.[2] Так и мельтешат перед глазами, роятся, а иная с разлета вцепится в белую Дивееву бороду, распластает крыла и скрежещет коготками по кожаному аламу.[3] А Дивей ровно закаменел, мочи нет руку поднять и сбросить с груди тварь мерзкую. Все на княжеский терем глядит. Вдруг да распахнутся ворота, выскочит гонец на белой лошади, чтобы кликнуть старца к Владимиру. Гонцы-то скачут, да все мимо Дивеевой хоромины. Неужель так и не призовет великий князь Дивея, чтоб поведать ему о походе на Корсунь-город.[4]
Семь ден минуло, как возвратился Владимир с дружиной. Уж и пешие ополченцы подходят, повозки с добычей под стенами скрипят, а князь из терема не выходит, к себе не зовет. Бывало, из всех походов Владимир поутру в город входил. Коли застанет его вечер недалеко от Киева — лагерем встанет и ночь переждет, хотя бояре да простолюдины так и плещутся по улицам, виснут на стенах, великого князя дожидаючи. Ныне же Владимир с тьмою в город вступил, ровно тать[5] либо беглый с баралища.[6] Семь ден минуло, а он Перуну-богу требы не клал и с дружиной своей не пировал всласть. Немое било[7] у княжеских ворот лишь ветер качает…
Иль не нужны больше летописцы и песенники земле Русской?
Так бы и тащился Дивей в своих думах, но прибежали тут волхвы[8] Девятко и Жмура да весть поведали. Будто великий князь отринул Перуна-бога и в Корсуни христианскую веру принял. И будто теперь всю землю Русскую крестить станет…
— Остереги великого князя! — закричали волхвы. — Он послушает тебя. Окружили, окрутили его греки-попы, на уши шепчут речи медовые, сулят горы золотые, абы только веру христианскую принял. Владимир-то Святославлич и шагу без них ступить опасается, и слово вымолвить. А примет Русь христианство, не князи — попы нами править станут, и уйдет Русская земля в полон иноземцам, в рабство уйдем, которого на Руси знать не знали, видеть не видели…
Не потому ли великий князь глаз не кажет и к себе не зовет?
Вернется старец в хоромы, присядет к столу и снова замрет. Только сухие желтые пальцы чуть шевелятся, щупают чистые харатьи. Треснет огонь свечи — вздрогнет Дивей, окинет глазами стены, перо лебединое в руку возьмет, да так и повиснет рука над горшочком с чернилами. А мысли что нетопыри, носятся безмолвной тучей, липнут, царапают…
Перед тем как Корсунь воевать, Владимир Святославлич к старцу наведался. Ночь стояла не краше нынешней — темная да тревожная. Один в хоромы вошел, доверенного своего боярина за порогом оставил.
— Ладно ли живешь, дедушко? — спросил. — Может, в терем мой пойдешь? Велю светлицу тебе отдать в покоях моих и смердов в услужение.
— Стар я, аже бы в покоях твоих жить, — отвечал Дивей. — Больно высоко твои покои, княже, земли не достать.
— Коли в харатьях нужда есть — велю купцам за море плыть…
— И в харатьях[9] нужды нет.
Опустил великий князь голову, спину ссутулил.
— Слово мне твое надобно, Дивей, утешенья ищу. Тяжко на сердце, дедушко, думы голову обложили — зверем бугати[10] хочется… То чудится, пропадет земля Русская, и страх сердце грызет, а то — безбурие над Русью и земля басненная,[11] лише я аки бездомок на ней…
— Полно, княже! — успокоил Дивей. — Клади требы Перуну-богу да веди дружину свою на Корсунь. А кручина твоя в поле развеется, аки персть[12] на землю падет.
— Брат мой, Ярополк, во сне снится, — глухо промолвил Владимир. — Токмо очи закрою — десницу ко мне тянет и рещет:[13] здравствуй, брат.