Вскинул голову Дивей, оглядел великого князя, но сдержался от упрека. Помнил старец деда Владимира, Игоря Рюриковича, и отца его, Святослава, помнил. Многие лета писал Дивей о славных походах княжеских, о битвах с печенегами да хазарами, о горе лютом и о радости великой песни слагал и тешил потом князей киевских. И всегда был в купномыслии с великими князьями, ибо не след летописцу делам их мешать, и с братоубивцем Владимиром ладил, перечить ему не хотел, даже если пылало во гневе сердце Дивеево.
— Отведи и развей думы и страсти мои, дедушко, — попросил Владимир. — Ты же беседливый, твое слово аки бальство,[14] аки мовь[15] после брани. Пока на Корсунь-город с дружиной хожу, сложи мне песень, аже бы милосердие ко мне пробудила и мудрость великую. Славу я мечом добуду, а мудрость токмо от слова твоего, Дивей…
Сложил Дивей песнь для Владимира Святославлича, записал на пергаменте и спрятал в ларец. Теперь бы время побаловать княжеский ум и сердце, да не кличут старца к великому князю. Верно, в крещении нашел Владимир бальство от недугов своих…
К полуночи не стерпел Дивей. Новые чоботы надел, волосы гребешком расчесал, чистой тесьмою повязал и кликнул Улыбу — ученика своего, сына холопьего. Не отозвался унот,[16] видно, заснул крепко. Заглянул Дивей в чулан, где спал Улыба, пошарил на постели — нет его! Похолодело сердце: в этакую тревожную ночь ушел и не спросился даже. Сгинет отрок, и совсем один останется Дивей… Улыба с малолетства жил со старцем, полюбился ему как сын и в письме проворный был. Дивей собирался перед великим князем хлопотать, чтобы ученика вольным человеком сделать. Кинулся старец на крыльцо, а навстречу опять волхвы.
— Ведаем мы! — закричали. — Аже с зарею крещение будет! Лише сейчас прознали! У великого князя с вечера попы греческие да болгарские толкутся, судят, рядят, аки землю Русскую крестить! Утром указ княжеский будет, аже бы все бояре, челядь, холопы и прочие людишки выходили на берег Днепра принимать крещение! А кто уклониться посмеет — силою поволокут!
Дивей — то хоть и не боярин и не смерд, не холоп и не изгой и приказы княжеские ему некасаемы, а еще пуще затревожился он. Вольному-то человеку, каких мало на Руси есть, всегда больней от приказов княжеских.
— Не вразумишь ты теперь великого князя! — наседают волхвы. — Мы тебя чуть на смерть к нему не послали, не чаяли уж и застать, думали, в тереме ты… А коли живой — собирай-ка, Дивей, борошень[17] свою, мы тебя в черные леса повезем да спрячем в таилище. Ибо с зарею не князь, так попы тебя мучить станут, а требища[18] жечь. Уж нынче ночью костры в Киеве разгораются, дружинники да бояре сами идолов рубят, харатьи с письмом жгут и людишкам своим велят!
Вздрогнул Дивей. Да что же это Владимир, в уме ли он? Давно есть на Руси христианская вера, а требища никто зорить не смел, идолов рубить не покушался. На Корсунь дружину уводил и сам требы клал. Вернулся с чужим богом и своего — рубить? Экий бог христианский, один хочет над людьми сидеть, других в огонь сажает. Верно волхвы беду от него пророчили. Глянул старец на терем княжеский — во дворе огонь полыхает, люди вокруг снуют… Спохватился, достал заветный ларец с харатьями, запеленал в холстину, волхвам отдал.
— Тута вся моя борошень, — сказал. — А сам я ко князю пойду.
— Не ходи! — закричали волхвы. — Погубит тебя Владимир, раз попов токмо слушает. А попы наустят его — погубит!
— Не посмеет на старца руку поднять, — заверил Дивей. — Я ж его во младенчестве пестовал, всем мудростям земным учил.
Чуть скрылись во тьме волхвы, перед очами Дивея Улыба встал, сияет весь, на голове — шелом харалужный.[19]
— Эко вырядился! — рассердился старец. — Ровно потешник княжеский.
— Ополчение под стенами уж, дедушко! — ликовал Улыба. — С богатой добычей идет. А народ-то и не ведает!
— На заре Владимир Русскую землю крестить станет, — сказал Дивей. — Надобно его остеречь. Чужое оно для Руси вольной — христианство. А ты же в хоромину ступай и меня дожидайся. Я ко князю пойду.
— Дедушко! — закричал Улыба. — Отпусти ты меня с учения! Замолви слово перед великим князем! Воевати хочу, во снах баралище видится! Не опозорю славы княжеской! Пускай он в дружину меня возьмет. Лише ты не гневайся, дедушко!
— Ты в учении для иного дела, — осердился Дивей. — Письму тебе надобно учиться и песни слагать. Сиди-ко в хоромине, витязь беспутный.
— Не хочу я хартоларем![20] Воином быть мне!
Поглядел Дивей на отрока безмудрого, насупился. Жалко Улыбу, но воя из него впрямь бы добрый вышел. Могучим вырос сын холопий, удаль в нем будто пиво бродит. Как-то раз ходили с ним по лесу и на борть[21] наткнулись. А медведюшка — то ее раньше почуял, кружит, орет, пугает. Не уступил борги Улыба. Гикнул, свистнул — и с топориком к медведю. Пока Дивей-то дубье ломал, унот ловконько так космача и срубил. Отпустить бы его, да жалко: в письме лепый[22] и млад еще, не ведает, где ему быть должно.
А не отпустить ли Улыбу и в самом деле? Видно, не нужны нынче песни, а значит, и песенники не нужны…
Склонил Дивей голову, сказал что отрезал:
— Нет тебе пути в дружину.
Улыба снял с головы шелом, повертел в руках и на кол надел.
— Коли не вернусь — к волхвам ступай, — смягчившись, добавил старец. — Я песню свою у них схоронил…
— Дедушко!
Взял Дивей посох и пошел в гору, к терему князя великого, где пылал нынче большой огонь.
— Дедушко! Что же с песней мне делать?.. Дедушко?!
Шел Дивей к великому князю с головой темною, ровно сумерки над Подолом. Не сутулый, не горбатый, а клонилась к земле голова.
Зазнобило той ночью великого князя киевского. Глянет из оконца — костры горят, дружинники его, крещенные, возле стоят, от жара прикрываются, а Владимиру Святославличу холодно. Отхлебнет он меда хмельного — не берет хмель, лишь пуще знобит. И смаку в меде нету, горечь одна. Огляделся князь, а в светлице пусто. Разбежались попы да бояре, и только грек Михаил все еще на лавке сидит, в глаза ему смотрит.
— Ну-ка, поп, подай мне шубейку!
Михаил не шевельнулся, губы поджал и глядит черно.
— Подай, поп! — Ахнул кулаком по дубовой столешнице, ковш с медом расплескался, качнулось пламя свечей и тени на стенах.
— Охолонись, безбожник, — урезал Михаил, — не стучи, я не раб тебе. Я твой духовный наставник и отец святой.
Доверенный боярин в светлице оказался, накинул князю на плечи соболью шубейку, затем нагреб с полу беремя шитых золотом княжеских рубах и во двор понес, огню. Опустились плечи Владимира Святославлича, руки обвисли.