Она процедила молоко, стараясь не греметь подойником, убрала его в погреб и, вымыв руки, прошла в горенку. В углу, на божничке, стояли медные иконки-складенки и висел черный восьмиконечный крест. Марья зажгла лампадку и встала на колени — молиться…
Анна проснулась от шороха молока в кринке: хозяйка, до глаз завязанная платком, цедила молоко через самодельное ситечко. Анна глянула сквозь ресницы и снова закрыла глаза. Надо полежать, подумать, что делать дальше, что говорить, как вести себя. Она прислушалась к дыханию Зародова, спутника по странствиям, младшего научного сотрудника краеведческого музея. Тот еще спал: дышал глубоко, размеренно. Еще по дороге в Макариху, в поезде, потом на пароходе и леспромхозовском катере, Анна сделала вывод, что спутник попался ей с нервами крепкими, непорчеными, и даже обрадовалась этому. Кто-то же должен в экспедиции быть всегда с трезвым умом, не терять рассудка и памяти. Зародов, как все спокойные люди, был молчалив, неторопок и спать мог в любых условиях. Теперь же здесь, в Макарихе, это немного раздражало Анну. Нужно думать, что делать дальше, а он спит, как сурок. То, что они напридумывали и напланировали по дороге, сейчас ей показалось никуда не годным. Да, материалы Никиты Евсеевича Гудошникова есть, вон они лежат, в рюкзаке, бережно завернутые в полиэтилен и спрятанные в кожаную папку. И в материалах есть все: списки старообрядцев, имеющих рукописные и старопечатные книги, списки названий тех книг, названия сел, деревень, где есть кержаки, схемы, как пройти в дальние, таежные скиты, и еще много чего, но что же делать дальше? Вот ходит и хлопочет по хозяйству Марья Егоровна Белоглазова, отмеченная Гудошниковым особо. Марья — жена бывшего наставника старообрядческой общины, погибшего в войну. И книг за ней числится — полный круг чтения, то есть более сорока. Самое ценное — рукописный сборник четырнадцатого века, другой «помоложе», но с текстом «Сказания о Мамаевом побоище» интересной редакции, есть три книги федоровской печати…
Все есть и у кержаков, и у Марьи Белоглазовой, но видит око, да зуб неймет.
Вот Марья Егоровна в горницу ушла, и занавески сомкнулись за нею. Что там, за ними?.. Вот, слышно, шепчет что-то… Анна чуть повернула голову, прислушалась.
— …денно и нощно молюсь по тебе — убиваюсь. Не водой умываюсь — слезами горючими. Докричусь я тебя, дошепчусь, моя кровиночка, и прозреешь ты, и развеешь смуту на душе своей да вспомнишь о матери-горемычнице. Все глаза выплачу, все слова выскажу, ослепну-оглохну и сердцем сотлею, а молить тебя не перестану. И да долетит молитва моя к сердечку твоему и уму твоему. И да по воде пойду к тебе, аки посуху, по земле пойду, ноги до колен изношу — лишь одним глазком на тебя глянуть, словечко бы твое услыхать. Где ни на есть ты — заклинаю: вспомни! Вспомни матерь свою! Вспомни и приди, иль отзовись хотя б, иль посулись прийти. И да успокой ты мое сердушко, хоть молвою, что живой ты и жить еще будешь… Нет мне смерти без тебя, нет мне жизни без тебя, Тимофеюшка-а-а…
Анне почудилось, будто эхо где-то отозвалось — а-а-а! — отозвалось голосом чистым и высоким. Непонятно было: то ли молится Марья Егоровна, то ли плачет.
— Во одно небо с тобой глядим, от одного солнышка греемся, по одной земле ходим, а нет нам встречи-свидания. Разлучила-развела нас судьбинушка, ровно матери ты знать не знал, а я — сыночка своего видеть не видывала. Что за времечко такое нагрянуло, Господи! Дети гнездышка родного не помнят, не тоскует их сердечко по дому, будто у зверей лесных…
Ком подкатил к горлу. «Плачет, — подумала Анна. — По сыну плачет». Вчера вечером они с Зародовым толком-то и рассмотреть хозяйку не успели, хотя стояли над Макарихой белые ночи и в избе без лампы было светло. Марья Егоровна ходила, завязанная темным платком по брови, и даже возраста ее было не определить. То ли сорок лет, то ли все семьдесят… Но плач хозяйки был особенный, бесслезный, из тех самых плачей, которые они еще в студенчестве записывали на фольклорной практике. Однако там старушки не плакали, а просто пересказывали тексты, да еще посмеивались: экое занятие — старые песни собирать, и на что только? Голос Марьи Егоровны царапал сердце, и подступала какая-то тихая тоска одиночества. Вспомнилась мать, еще не старая женщина, но уже с горькой складочкой на губах, какая появляется у всех матерей, проводивших своих детей из дому в большой мир пусть и не навсегда, но надолго. Вот ведь как получилось: пока бегали с оформлением документов экспедиции, пока «добывали» материалы Гудошникова, ушла прорва времени, и Анна не успела съездить домой — в маленький шахтерский городок. А это почти рядом, три часа на поезде… Надо хоть письмо написать отсюда, пускай мать не волнуется.
— Уж и звериное сердце бы растаяло, как я молю тебя, Тимофеюшко, уж и звериное сердце бы услышало да откликнулось…
Анна приподняла голову от подушки и глянула на Зародова. Тот лежал на лавке, заложив руки за голову, и смотрел в потолок, крашенный зеленой краской и потемневший от времени.
— Вставать? — одними губами спросил Зародов, косясь на дверной проем горницы.
— Только тихо, — предупредила Анна.
Зародов осторожно спустил ноги с лавки и на цыпочках прошел к порогу за сапогами. Еще в городе Зародову было поставлено условие: подчиняться Анне беспрекословно и исключительно во всем. Зародов, не моргнув, согласился.
— Тем лучше, — сказал он. — Значит, как в армии — говорит старшина: бурундук — птичка, следовательно, птичка.
Через минуту, обутый и одетый, Зародов сидел на лавке и тер кулаком припухшие от сна глаза.
— Как в разведке, — прошептал он Анне. — У меня такое ощущение, будто нас в тыл врага забросили. По тонкому льду ходим: чуть не так — и провал.
— Отвернись, разведчик, — сказала Анна и встала с постели. И только сейчас ощутила, как болят икры ног, ломит поясницу и шею. Тридцать километров отмахали вчера, а может, и больше — кто мерил здешнюю дорогу?
— Поспали бы еще, — заботливо сказала Марья Егоровна, неожиданно появившись из горницы. — Время-то — солнышко токо встало.
— А кто рано встает — тому Бог дает, — брякнул Иван Зародов и глянул на Анну. — Мы с солнышком привыкли…
«Разговорился, — недовольно подумала Анна. — Сказано же было — молчать…»
Марья Егоровна ничего не ответила и даже не взглянула на Зародова.
— Коли помыться желаете, — во дворе у нас, — сказала она. — Летом-то мы на улице умываемся.
Пока они умывались, пока Марья Егоровна собирала завтрак в летней дощатой кухне, Анна сосредоточенно думала, как вести себя, что говорить, как объяснить, зачем пришли? Разработанный с Ароновым план и его наставления вдруг показались какими-то нежизнеспособными. Вроде все было правильно: не спешить, искать контакта, доверия у старообрядцев, на все вопросы напрямую не отвечать, чтобы оставалась какая-то загадка у них. Аронов предупреждал, что кержаки — народ проницательный и психологией владеют не хуже цыган, но вместе с тем доверчивы и где-то наивны. У хранителя все-таки опыт был. Как ни говори, три года ездил с Гудошниковым, кое-что посмотрел, кое-чему научился. О книгах заговаривать, лишь когда уже старообрядцы перестанут бояться нового человека, привыкнут, притрутся. Но когда это будет? И как не пропустить этот момент?