Щурясь от сильного света, на них смотрел с экрана тот, кого доктор назвал Лемо. Это был человек, казалось, лет тридцати. Его лицо, бронзовое от загара, было мужественно и по-своему красиво — резко очерченные скулы, высокий лоб, вьющиеся темные волосы, светло-карие глаза, прямой нос, полные, чувственные губы.
Вновь вспыхнула контрольная лампочка микрофона.
— Лемо, вы готовы к выполнению операции? — спросил Мэрфи.
— Да, я готов, — ответил Лемо. Звук его голоса, усиленный динамиком, прозвучал громче, чем следовало.
— Вы знаете район операции?
— В этом районе я знаю каждую сопку, каждую бухту…
— Для решения второй, главной задачи операции самое ответственное — вербовка номер один. Вы уверены в этом человеке? — спросил Мэрфи.
— В этом человеке я уверен, — твердо ответил Лемо.
— На чем строится ваша уверенность?
— Я знаю этого человека, как самого себя. — Лемо улыбнулся.
— Но прошло много лет…
— В этом краю, — перебил его Лемо, — человек остается тем, что он есть. Сильные люди не меняют привязанностей.
Выключив микрофон, Мэрфи сказал:
— Пустая, крылатая фраза! Он сам изменил своим привязанностям.
— Романтическая подкладка. Все русские в той или иной мере романтики, — заметил Лерман.
— Изменив однажды, он может изменить, вновь. Кинескоп можете выключить.
Экран погас, и яркая точка, сверкнув, упала, словно метеорит.
— Вам понравился Лемо? — спросил доктор.
— Как новенький доллар! Где вы его подобрали?
— В лагере дисплейсед-персонс[9]. Вас интересуют подробности?
— Я хочу знать, за что мы платим деньги.
— В некотором противоречии с Ветхим заветом этого Адама сотворили из ребра Евы…
— Нельзя ли без ветхозаветных притчей?
— Вам знакомо имя Марты Плишек?
— Впервые слышу.
— Вы не читаете Гамбургский листок уголовной хроники. В порту за Мартой Плишек установилась репутация роковой женщины. Мы давно заинтересовались этим парнем и нацелили на него Марту. Женщина потребовала комфорта, и парень запустил руку в шкатулку с ценностями вдовы ортсгруппенлейтера Рамке. Мы вытащили его из тюрьмы. Некоторое время мальчик упирался, но, узнав, что Марта работает у нас, согласился. Эта женщина может вить из него веревки. Он требует, чтобы деньги мы перевели на ее счет.
— Хорошо, что он рассчитывает вернуться в Гамбург. — Мэрфи посмотрел на часы. — Завтра вы отправите Лемо в Норвегию. Самолет уходит в девять тридцать. Остров Варде, город Нурвоген, отель «Фрам». Вот паспорт на имя Хугго Свэнсона. Пароль явки остается прежним.
Порт Георгий опоясывают крутые сопки. Гранитные валуны нависают над бухтой. Скалы, поросшие мхом и морошкой, летом кажутся зелеными, осенью черными: мхи сгорают от первых морозов, зимой они приобретают грязно-белый цвет.
На южном берегу, возле самого входа в бухту, в маленькой скалистой нише примостился склад горючего. За ним расположена контора моторыболовецкой станции, правее — большой плавучий пирс, у причалов — траловый флот, сейнеры. Еще дальше, все по той же, южной стороне бухты, тянутся длинные и низкие амбары, где хранятся кошельковые невода, траловые и дрифтерные сети. Весь южный и юго-западный отвесный берег над самим морем огибают деревянные с перильцами мостики, связывающие контору MPC и главный пирс с рыбозаводом и поселком. Не поймешь, в насмешку или-случайно, но на самом видном месте людям мозолил глаза вытащенный на осушку старый прогнивший и дырявый мотобот с гордым названием «Авангард».
Прямо против входа в бухту высоко в гору поднимается почти отвесная лестница в полсотни ступеней, крутых и скользких. Лестница ведет в стиснутое сопками ущелье, где тесными и неровными рядами прилепились дома поселка.
Вообще-то дома здесь строились всюду, где только была хоть какая-нибудь к этому возможность, но, когда ставили сруб дома капитана «Вайгача», этой возможности уже не было. Вергун буквально вгрызался в скалу и «прилепил» свое «ласточкино гнездо» высоко на западном склоне сопки.
К дому капитана вело сорок шесть ступеней деревянной лестницы, окаймленной веревочными, словно у трапа, леерами.
В доме Вергуна праздновали «отвальную». Утром «Вайгач» уходил в море. «Отвальная»— старинный обычай этих мест, сохранившийся с тех неблизких времен, когда поморы ходили в суровое Баренцево море на утлой еле с косым парусом. Многие из них тогда не возвращались назад, и «отвальная» была не только праздником промыслового мужества, но и своеобразным прощанием с людьми, которым, возможно, не суждено возвратиться назад. Теперь рыбаки выходили промышлять на отличном дизельном судне, устойчивом, не боящемся ни шквальных северо-западных ветров, ни большой океанской волны, однако дедовский обычай сохранился, утратив былые черты обреченности.
Праздник в доме Вергуна объяснялся не только тем, что утром он уходил в море. Для помора море, что для крестьянина пашня, — дело привычное. Сейнер «Вайгач», как передовое рыболовецкое судно, получил первым на станции шелковые сети — капроновый дрифтерный порядок. Несколько сетей лежали здесь же на отдельном столике в красном углу комнаты.
Гости собрались за длинным столом, покрытым узорчатой скатертью.
Справа от хозяйки расположился заместитель директора MPC, представительный мужчина с черными тараканьими усами. Рядом с ним — пучеглазая, круглая, как кубышка, жена Щелкунова с янтарным ожерельем на шее. Сразу за ней сидели: председатель поселкового Совета Татьяна Худякова, скромная миловидная женщина во всем черном, капитан рыболовного траулера «Акула» в рыжем свитере и кожаных бахилах и помощник механика Тима. Капитан траулера «Самсон», бывалый моряк с прокуренными усами, помощник капитана Щелкунов и штурман Плицын со своей молодой женой Валей, веселой женщиной, устроились по другую сторону стола, во главе которого сидели хозяин дома Михаил Григорьевич и Глафира. Она — статная, выше его на голову, красивая, властная, он — маленький, с темным, изъеденным морщинами лицом и молодыми ясными глазами.
Глафира была койдинская.
Есть такое знаменитое село в горле Белого моря, у самого залива Мезенского. Много известных моряков и зверобоев дала Северу Койда. Полярный капитан Воронин считал койдян своими учителями в науках морского ледового плавания.
Сама Глафира неохотно рассказывала о своем прошлом. Так, если женки одни вечеряют да меж ними пойдут доверительные разговоры, скажет о себе:
«Мамки своей я не помню. С отцом мы жили, он кормщиком был. В артели ему, видишь, обида вышла, так он один промышлял. Я подросла, ему яруса наживляла, сети чинила. В Восточную Лицу треску промышлять с ним ходила, на Канин за навагой хаживали. Потом мне уже шестнадцать было, по одинке много не заработаешь, сговорился отец с людьми и пошел на Моржовец зверя бить. Припай оторвался, место было приглубое, его льдиной по голове колонуло, он и пошел ко дну. Искали — не нашли. Жила я одна. Какая жизнь безотеческа? Забила избу досками и запоходила в Архангельск, на верфь поступила. Ничего. Работала. Думала, так и не будет мне уносного ветра, ан сколько лодья по морю не рыщет, а на якоре ей быть. Пришел и мой… дролечка… [10]»