— Благодарю вас…
Эбьен подошел к двери и постучал.
— Ну? — спросил часовой.
— Передайте товарищу в очках, — сказал Эбьен, — что заключенные хотели бы разучить Интернационал, но не знают слов. Не найдет ли товарищ возможным прислать текст и, по возможности, ноты.
— Хорошо, — сказал часовой и удалился, стуча винтовкой.
Вслед за французской революцией произошли революции и во всех других странах, ибо рабочие были уже достаточно сознательны, чтобы не строить себе иллюзий и не попадаться на удочки мистеров Фордов.
Они знали, что только коммунизм приведет рабочих к прочному и полному благополучию, и переход власти в их руки произошел просто и деловито. В особенности прост был переворот в Америке: все заводы и все банки и вообще все предприятия в конце концов сосредоточились там в руках одного из потомков Моргана. Рабочие организации в один прекрасный (для них, а не для него) день арестовали Моргана и предложили ему поселиться на любом из необитаемых островов Тихого океана, на что тот и согласился, сознавшись, что ему давно уже скучно в мире, так как не с кем было даже перекинуться в картишки. Во Франции жизнь наладилась очень быстро, и приятно было видеть крепких и здоровых детей, которым уже не предстояло, наподобие их отцов, нести на себе ярмо нищеты и безрадостного труда. Восьмичасовой рабочий день дал возможность развиться многосторонним талантам, которые раньше погибли бы, засыпанные железными опилками.
Гениальные писатели, художники и музыканты насчитывались тысячами. В сущности говоря, творцом стал всякий и всякий познал радости творчества, прежде доступные лишь так называемым избранным натурам, то есть, вернее, материально обеспеченным.
Полковник Ящиков после того, как война была отменена навсегда, оказался не у дел и занялся преподаванием физкультуры.
Адвокат Эбьен после того, как преступники сами собою вывелись, занялся пчеловодством.
Роберт Валуа поступил экспонатом в музей сословных предрассудков.
Морис Фуко и принцесса Какао продолжали свою артистическую карьеру. Сам он, впрочем, давно уже не ел ни червей, ни улиток и жил всецело на ее иждивении.
Галавотти давно исчез куда-то.
Профессор умер от естественных причин.
Но лучше всего жилось Пьеру Ламулю. Прекрасная Тереза проявила вдруг необычайно сильные материнские инстинкты, и почти в каждом детском доме можно было видеть краснощеких малюток, забавно марширующих под звуки барабанчика и, вероятно, никогда не предполагавших, что их добродушный толстый отец когда-то имел три миллиона годового дохода, два дома в Париже, дачу под Парижем и еще дачу в Ницце.
Сам Ламуль проявил способности скульптора. Он ловко вырезал из дерева общественных деятелей, которых Тереза одевала в живописные одежды, и с кульком этих общественных деятелей на спине он исколесил всю Францию и был дружески встречаем во всех клубах, школах и других просветительных учреждениях.
Однажды, распродав все свои фигурки и получив определенное количество карточек на продукты и на мануфактуру, Ламуль за кофе сказал Терезе:
— Между прочим, я давно хотел спросить тебя, но все забывал. Почему Галавотти обманул нас тогда в Буэнос-Айресе и почему он предпочел служить тебе, а не нам?.. Ведь у тебя не было и не могло быть денег… Я вообще не понимаю, как ты покупала билеты, как ты питалась.
Прекрасная Тереза слегка смутилась.
— Право, не помню, — сказала она, — впрочем, что-то было, чем я расплачивалась… Ах, посмотри, какое облако, совсем как бутылка, поставленная на горлышко.
Ламуль поглядел на облако, вздохнул и принялся стругать новую партию.
Морису страстно захотелось посетить тот дом, где когда-то говорила ему слова любви Прекрасная Тереза, и, удрав в уличной сутолоке от Какао, он сел в метро и поехал за город. В доме Ламуля теперь помещался дом отдыха инвалидов мировой войны.
Вот те ворота, из которых он вышел однажды ночью безумец, — чтобы уже не возвратиться более. Вот окно, из которого, бывало, улыбалась ему Прекрасная Тереза.
У ворот сидел какой-то, видимо, инвалид, и общий контур его фигуры показался знаком Морису. Инвалид раскрашивал что-то, напевая сквозь зубы. Морис подошел к нему. Инвалид поднял голову, и из двух грудей вырвался одновременно крик:
— Галавотти!
— Сеньор Морис!
Через секунду оба уже сидели на скамейке, и Галавотти говорил, размахивая руками:
— Раскрашиваю себе ногу, сеньор, хочу сделать ее немного повеселее. Ведь я теперь, можно сказать, новобрачный… Вот служу сторожем… Принят, как инвалид мировой бойни… Вы сеньор, тут не говорите, что ногу мне откусила акула… Прекрасная жизнь… Честное слово… И чего раньше не догадались свергнуть правительство?., будь я правительством, я бы сам свергся… хотите перекусить, сеньор, — идемте в мою сторожку… жена приготовит нам ужин… О, быть женатым очень мило, сеньор, гораздо милее, чем болтаться на разных «Агнессах».
Они пошли по тенистому парку, под деревьями которого, на удобных гамаках, дремали безногие и безрукие старики.
Морис вздохнул.
— Как раньше не ценили люди того, чем они так безраздельно владели! Вероятно, банкир Ламуль никогда не гулял по этим пустынным дорожкам; как прекрасен был этот зеленый, стрекотом полный, огромный парк!
И вдруг задрожав, он остановился.
— Что это? — прошептал он.
Перед ним вилась дорожка, словно уходившая в темную глубь неведомого леса. И вдруг перед ним ярко, как северное сияние среди вечной ночи, явился и яркий зал, и цветы, и прекрасные женские взоры.
— Да ведь это же остров «Люлю», — вскричал он.
И в то же время из темно-зеленой чаши вышла и, улыбаясь пошла им навстречу красавица… такая красавица…
— Моя жена, — сказал Галавотти, — она вас помнит, сеньор, — но не узнает, да оно и лучше… Ну, моя пантерочка, покажи нам, как ты умеешь готовить суп из черепахи.
Вечером Морис вышел из ворот своего потерянного рая, слегка одурманенный вкусным вином, которым его угостил Галавотти.
— Всего хорошего, сеньор, — сказал тот, с чувством пожимая руку Мориса, — она не узнала вас, как я и дэдиал. А ведь, между нами говоря, была влюблена в вас, когда служила здесь в садовницах. Исполосовали вас эти черномазые дьяволы… А говорят, сеньор, остров Люлю опять где-то появился, только уж теперь никто не знает к нему дороги… Старый Пэдж умер, подавившись пулей. Ведь вот судьба. Стреляли в него, и ничего, а тут захотел проглотить и — каюк… Прощайте, сеньор.
И еще раз, пожав ему руку, он заковылял в темную глубь парка.