— За ненадобностью! — усмехнулся Павел. — Человек не из весьма уважаемых?
— Какое там уважение! Ну, понятно, если бы старый режим, упаси бог, сохранился, в большие люди вышел бы. А так что: притаился одиночкой в своем домишке, булочками торговал.
Георгий Модестович запнулся, отодвинул кружку, как досадную помеху, быстро пожевал губами и помрачнел.
— Пойду, — сказал Павел. — Все же ночь это ночь. Надо спать.
— Иди, иди! — согласился старик, пробежался по комнате и пошел проводить гостя. Выйдя на каменное крыльцо, он проговорил отрывисто: — Ты вот что… Я тебе сейчас умный совет дам: не вяжись с таким народом, не твоя компания.
— А вы думаете, что я могу водить компанию с Халузевым? — улыбнулся Павел.
— Вот я и говорю — не вяжись. Совсем лишнее. Понял?
Проводив его довольно сумрачным взглядом, Георгий Модестович поежился под своей кацавейкой и, запирая дверь, пробормотал: «Откуда он о папашином знакомце прослышал, о паучке мельковском?» и сердито фыркнул.
Дом спал, и поэтому шумной показалась группа молодых людей, спускавшихся по лестнице. Среди прочих были здесь и знакомые Павла: инженеры-угольщики, один из его однокашников, несколько девушек.
Они возвращались с вечеринки у Колывановых, соседей Расковаловых. Павла обступили.
— А мы надеялись увидеть у Колывановых вас и Валю Абасину.
— Мы не обещали Нине Андреевне быть.
— Нина Андреевна на вас сердита.
— Придется просить прощения.
— Павел Петрович, дорогой мой! — подхватил его под руку не совсем молодой человек, одетый так, что сразу было видно, что это артист, и действительно, это был артист оперы. — Решите наш спор единым словом: что это — вещь или не вещь?
Из жилетного кармана он вынул большой, небрежно ограненный топаз. Подбросив камень на ладони, посмотрев на свет, Павел возвратил его хозяину.
— Стекло, — коротко определил он. Раздался взрыв хохота.
— Как стекло! — завопил артист. — Мне клялись, что это настоящий топаз! Я за него сто двадцать отдал!
— Вы заплатили не за камень, а за урок, — пошутил Павел. — Не покупайте камень с рук, наобум. Да вы не отчаивайтесь. Даже знаменитый Гумбольдт оказался простаком: какой-то екатеринбургский ловкач всучил ему стеклянные печатки за полноценные хрустальные.
— Вы подумайте, опять стекло! — горевал артист. — А я был так уверен…
В два прыжка Павел поднялся по лестнице к себе.
День прошел в больших и малых заботах. Уже второй раз Павел надолго покидал родной город, но первая разлука началась почти внезапно: он, не задумываясь, отправился в Донбасс, как только понадобились работники для восстановления угольных шахт. Теперь, прощаясь с Горнозаводском, он распорядился последним днем так, чтоб увидеть как можно больше в зоркий час расставания.
Он любил этот город, большой, шумный, богатый, и любовь легко находила поводы для гордости.
Он любил даже воздух Горнозаводска, немного дымный, слегка отдающий в морозные дни запахом хвои, воздух, в котором слилось дыхание большой индустрии и природы, все еще почти девственной, начинавшейся сразу за городской чертой. В этот день Павел особенно остро чувствовал то, что составляет душу основного уральского горного гнезда, содержание его жизни, главный смысл его существования — труд, невероятно разнообразный и неизменно напряженный.
В Донбасс Павел уехал тогда, когда Горнозаводск уже устроил, обжил и развернул сотни предприятий, переведенных с запада в глубокий тыл. Город как бы превратился в заводской двор; в зрительных залах клубов шумели станки, на газонах лежали заготовки и пушисто круглились вороха блестящей стружки. Главное заводское шоссе напоминало прифронтовую дорогу: тягачи тащили вереницы зениток, только что выпущенных из цехов, грузовики увозили авиабомбы в решетчатых ящиках, пробегали танки со свежими ожогами электросварки на бортах.
Город был озабочен и грозен: уральцы помогали фронтовикам бить врага насмерть.
Некоторые заводы с наступлением мирного времени отправились на старые места, но город не почувствовал этой убыли. Мирные дни принесли не затишье, а новый подъем энергии. Горнозаводск дышал глубоко, жарко. Он строил и монтировал доменное оборудование, экскаваторы, моторы, химическую аппаратуру, штамповал пластмассу, бросал в степи Казахстана тяжелые буровые станки, гранил самоцветы, катал трансформаторное железо, навивал бобины электропровода, полировал медицинский инструмент. Время было мирное, но во всем чувствовалось великое наступление. Цель этого наступления заключалась в одном слове — коммунизм, этим жил Урал, как и вся страна.
С мирным временем пришла забота и о самом городе. Асфальт ложился на старый булыжник, вдоль улиц поднимались чугунные фонари-канделябры, на окраинах строились кварталы новых домов, сменявших обветшавшие бараки.
Павел улыбнулся, увидев пятитонную машину, высоко нагруженную детскими двухколесными велосипедами: завод детских велосипедов в военное время давал военное снаряжение. Потом, проходя мимо здания облисполкома, он увидел хоровод ребятишек, мчавшихся вокруг фонтана на велосипедах, и залюбовался пестрой картиной.
Улица Ленина шумела. Здесь в последнее время было построено особенно много; все было велико, внушительно. От театрального сквера, где на серой гранитной скале лицом к любимой Москве стоит памятник Ленину, открылся вид на здание Политехнического института имени Кирова.
Горнозаводск развертывался перед Павлом многогранный и деловитый. Павел рос с этим городом, и порой ему казалось, что он прожил и сделал гораздо больше, чем это было в действительности. Теперь он чувствовал, что главное впереди, — и это было острое, тревожное, радостное чувство.
Свое назначение на далекую шахту, заброшенную в тайге, молодой инженер воспринимал как одно из бесчисленных условий великого всенародного движения к заветной цели.
Помнил ли он о Мельковке, о Халузеве? Да, помнил, но посещение Халузева он поставил в самом конце деловых забот, неосознанно желая необычное сделать обычным, не имеющим особого значения.
Домой Павел вернулся в шестом часу вечера. Матери не было; она оставила записку: «Обед в духовке. Валентина звонила. Встретимся у театра».
Он пообедал, переоделся и подумал:
«Теперь — последний визит».
Почти безлюдная улица открылась перед Павлом, малопроезжая, с узкой полоской булыжной мостовой. Казалось, тишина Мельковки шла от почерневших бревенчатых домишек, щедро украшенных резьбой, от плотно занавешенных окон. Автомобильные гудки и шум трамвая доносились с Привокзальной площади смутными отголосками.