Но я меняю первоначальное решение и маскируюсь не в ста метрах от Топора, а неподалеку от него. Еще даст храпака. А храпит он так, что каменные стены прогибаются. Соседи даже старшине жаловались. Просили или Потехина отселить, или их перевести в другую комнату. Аверчук отрезвил просителей: «Солдаты размещаются по отделениям, а не по принципу, кто как храпит. Больше ко мне с такими пустяками не лезьте!»
Прислушиваюсь. Напарник долго возится в своем укрытии, видимо, что-то ищет. Так и есть, нашел, что искал, зачавкал. Проголодался, бедняга. Но дальше этого ты, парень, не пойдешь. Закурить не дам. На всякий случай подползаю ближе. И все-таки не успеваю. В ладонях Топора вспыхнул огонек, пальцы рук стали розовыми, прозрачными, словно пластмассовые.
— Что ты делаешь?!
Он вздрогнул от неожиданности. Папироса зашипела в снегу, а вслед за ней прошипело злое ругательство. Я с силой надавил ему на плечи. Этот жест, кажется, немножко отрезвил его. Ну и помощничек! Не знаешь, что делать — следить за ним или за границей.
Снова вслушиваюсь в напряженную тишину ночи. Одна за другой безостановочно текут мысли. За невидимой чертой границы — чужая сторона, другой мир... А за моей спиной — родная земля. Там мама по вечерам перечитывает мои короткие письма, товарищи Алеши Железняка собирают радиолы экстра-класса, телевизоры, счетные машины. Там Люба!..
Мне хочется, Люба, чтобы ты увидела меня сейчас в ночном дозоре, разделила со мной и моими товарищами гордое чувство: за нами — Родина! Не раз слышал я эти слова, но, пожалуй, только сейчас понял их глубокий смысл.
Ветерок загудел сильнее и навеял новые мысли: «А все ли это чувствуют?» Невольно прислушиваюсь к своему напарнику. Он что-то подозрительно притих. Неужели задремал? Тогда я сделаю с тобой вот что, топориная твоя душа: сниму автомат и передам начальнику заставы. А дальше — сам расхлебывай. Словами тебя, видно, не пронять. Нет, заворочался, кашлянул. Но все равно не верю, что он исправно несет службу. Исправно он только съедает по две порции в столовой.
* * *
Горизонт на востоке светлеет, затягивается нежной молочной пленкой. Даже после бессонной ночи утренние мысли всегда свежи и приятны.
Правда, этого, пожалуй, не скажешь про мысли Потехина. Я смотрю на его характерный профиль и дивлюсь, насколько метко кто-то приклеил к нему прозвище: Топор. Он еще мрачнее, чем всегда, если это вообще возможно. Даже то, что мы уже шагаем на заставу, что нас ждет завтрак, не воодушевляет его.
Я пытаюсь все-таки расшевелить напарника. Нельзя, чтобы сегодняшний выход на границу прошел для него бесследно. Но теперь уже избираю другую тактику. Рассказываю про ночные занятия с бывшим начальником заставы капитаном Смирновым. Не делаю ни намеков, ни сопоставлений, добиваюсь только одного, чтобы Потехин прислушался. А чтобы начисто отмести его подозрения, передаю все подробности, не щадя ни себя, ни других...
Топор молчит. Мой рассказ, словно ветерок, скользнул по ледяному насту и пролетел дальше, мимо слушателя. О чем он думал там, на границе двух миров? О чем размышляет сейчас? А ведь от его настроения, от его душевного состояния зависят и поступки. На заставе он ни с кем не дружит, ни с кем не делится, никому не симпатизирует. А как можно в армии без солдатской дружбы? С другом легче шагается по границе, легче переносятся трудности. Я просто не представляю своего существования без Ванюхи Лягутина, без Яниса. Даже Гали потянулся к Стручкову.
А Потехин один. Где-то здесь и наши просчеты...
И мысли отступили к тому,отчетно-выборному собранию, на котором избрали секретарем Иванова-второго. Он тогда закатил тронную речь, что ему нужны не только доверие, но и помощь, поддержка. Он не хочет быть руководящей единицей без коллектива. И то, что Иванов-второй не полез грубо, самодовольно в секретарское кресло, ребятам понравилось.
Заявка большая, а отдачи пока не видно. То ли раскачиваемся медленно, то ли внезапные перемены на заставе пришибли нас.
А Топор молчит. Только при подходе к заставе спросил:
— Доложишь?
— О чем?
— Ну что хотел закурить в дозоре?
— Не хотел, а уже закурил. Это я на всякий случай уточняю.
— Ну и уточняй, былдус!
А я, между прочим, и сам думал: как поступить? Раньше на заставе ни у кого и мысли не возникало, что кто-то мог закурить ночью в дозоре. На инструктажах даже не напоминалось об этом. А вот Топор закурил. Невероятно! Что делать? Отрубить или сначала отмерить, где рубить? Хлопнуть дверью или оставить ее открытой? Надо посоветоваться с Янисом и секретарем...
Дневной сон солдата короток, как уставные команды. Даже ничего не успевает присниться. Топор вылезает из-под одеяла, словно медведь из берлоги: почесывается, поеживается, кряхтит, проклинает тех, кто придумал учебные занятия после ночной службы, и встает в строй предпоследним. Замыкает всегда Гали.
Сегодня верховая езда. Старшина Аверчук то ли не знает повадок лошадей (что весьма и весьма сомнительно), то ли у него своя метода обучения. Он приказывает мне седлать Машку, Иванову-второму — Резвого. Секретарь побледнел, но не сказал ни слова. Идет на казнь гордо, с высоко поднятой головой. Старшина переводит взгляд на меня и, кажется, разочарован. Я еле сдерживаю радостную улыбку. Наконец-то сбывается моя мечта. Янис Ратниек дает мне последние наставления.
— Смотри, не забывай про шенкеля. Она чувствительна к ним. И за поводья не дергай, чуть-чуть натягивай, чтобы только помнила о седоке. После первого круга погладь, потрепли по шее: дескать, молодец, доволен тобой. Страсть любит похвалу, как ребенок...
Старшина заметил Яниса.
— Ты что тут болтаешься? Делать нечего?!
— Да вот хотел помочь...
— Помощнички! Скоро вдвоем одни штаны будете натягивать.
И вот старшина стоит в центре манежа и протяжно, раскатисто командует:
— Ры-ы-ысью, а-а-арш! Бросить стре-е-емя!
На мой взгляд, более варварской пытки, чем езда рысью без стремян, не придумаешь. Всю душу вытрясет. Я и в детстве не любил рысь: или шагом, или галопом.
Пошла болтанка. Машка сразу насторожилась, приложила уши, кожа стала упругой, как туго натянутый барабан. Вспоминаю наказ Яниса об эластичности поводка и отпускаю его. Кобыла словно только этого и ждала. Она выбилась из лошадиного строя и понеслась галопом. Я успел поймать стремена. «Машенька, милая, тебе ведь все равно через что махать, давай на препятствия!» — молю я и даю левый шенкель. Машка резко, почти на месте, развернулась и пошла на хворостяной забор. Потом высокий бруствер, окоп... Земля стремительно летит, качается под цокающими копытами. Какая-то сила вдавила меня в седло, слила с упругим, разгоряченным телом лошади. Перед последним препятствием — высоким деревянным ящиком, или гробом, как его прозвали пограничники, — хотелось зажмурить глаза. Но Машка взяла его легко, уверенно и, сразу расслабившись, перешла на мягкий, игривый галоп.