Причем в его устах это прозвучало так: «Как будто нет ни старшины, ни начальника заставы!» Затем пошли такие уплотнения, от которых мне становилось холодно.
— Ну, идите дальше. Зачем, мол, нам нужен старшина, начальник заставы, комендант, начальник отряда? Голосните: когда и сколько высылать нарядов на границу, кого назначать старшими. Задерживать нарушителя тоже не спешите. Сначала поагитируйте, пристыдите. Что, мол, ты, дорогой, собираешься делать? Мы же можем тебя в тюрьму посадить. А у тебя небось жена, детишки?
Аверчук торжественно улыбнулся.
— Чувствую, о чем вы сейчас думаете: откуда старшина узнал о наших проделках? А я знаю не только, о чем вы говорите, а и что видите во сне. Семь лет сверхсрочной службы! Понятно?..
На этот раз знакомой концовки не последовало. Зато вечером Иванов-второй, Янис, Топор и я стояли перед начальником заставы. Аверчук постарался. Теперь наш проступок оценивался уже с коэффициентом усиления: «Круговая порука!» Майор был так рассержен, что не захотел даже выслушать нас.
Старшина тяжелым почерком внес в служебные карточки — мою и Потехина: «Трое суток ареста». Иванов-второй и Янис на месяц лишались увольнения из расположения заставы.
Когда остались вдвоем, секретарь буркнул:
— По своим стреляют! — Взмахнул было правой рукой и поморщился от боли. После падения в манеже рука не сгибалась.
Я ругал старшину про себя: «Бурбон! Мы же тебе, тебе хотели помочь, а ты на нас же и кидаешься. Чтобы я еще хоть раз сунулся в такие дела. Все! Хватит! Что мне, больше других надо? Никто здесь не нуждается в твоей инициативе, в твоих предложениях, советах, рядовой Иванов. Здесь думать запрещено. И вообще, все наши мечты лопнули, как детский шар».
Я не пошел на ужин. Бесцельно бродил из угла в угол. Остановился у пирамиды с оружием. Вспомнил, как капитан Смирнов вручал нам это оружие. Вспомнил письмо к нему, наше торжественное обещание хранить боевые традиции девятой пограничной заставы. И вот...
Вынул свой автомат. Протирал я его сегодня или нет?..
За спиной кто-то остановился. Наверное, Янис. Сейчас участливо посмотрит в глаза и скажет: «Крепись, парень, выдержка нужна не только при подъеме в горы».
Нет. Оказывается, Топор. Неужто тоже пришел выразить соболезнование? Или воздвигнуть еще один небоскреб, благо повод есть?
— Ты откуда родом? — некстати и как-то непривычно мягко спросил он.
— Из Ивановской области.
— А я из Владимирской. Из-под Суздаля. Почти земляки.
— Не почти, а чистокровные. Когда-то наше село было Суздальского уезда.
— Вот так раз! — Мне показалось, что на лицо Топора набежало некое подобие улыбки. — Почему не доложил тогда? Побоялся, что тебе попадет, как старшему?
— Пошел ты к черту! По себе судишь?
Странно, что Топор не бабахнул из своей тяжелой гаубицы. Он постоял, помолчал и ушел.
А через несколько дней снова подсел ко мне.
— Не обижайся. Я опять буду спрашивать. Зачем секретарю и Ратниеку рассказал? Чтобы меня на собрании проработать? Так?
— Нет, не так.
Я чувствовал, что Потехин не понимает меня. В самом деле, чего проще: пришел, доложил и спи спокойно. Машина раскрутится сама: разнос в канцелярии, взыскание, карикатура в газете, ярлык. Ярлык, правда, ему уже приклеили. Сначала называли за глаза, а теперь — в открытую. Кому придет в голову принимать удар на себя из-за какого-то Топора? Но все-таки он решил проверить.
— Пожалел, да?
— Нет. Жалеют слабых. Ты не слабый, ты двуликий. Не верю, чтобы человек мог родиться таким хамом. Понимаешь, не верю! Что-то в тебе чужое, наносное.
Потехин долго раскуривал сигарету. Поискал, куда бросить обгорелую спичку, сунул снова в коробок. И опять как-то некстати спросил:
— У тебя родители что делают?
— Мать в колхозе, а отец с сорок пятого в немецкой земле.
— Извини...
И я впервые увидел глаза Потехина: большие, карие, сейчас повлажневшие, словно только что умытые. И губы как губы — тонкие, бледноватые. Нижнюю он сейчас прикусил, как делают, когда хотят заглушить какую-то острую боль.
— Моего отца не брали в армию, мешала какая-то броня военного завода...
Потехин посмотрел на меня и, убедившись, что я слушаю, начал рассказ об отце. Броня была крепкая, мог всю войну пробыть в тылу. Но, когда пушки загремели под Сталинградом, не выдержал, разбронировался — и прямо со своим танком на фронт. Но провоевал недолго. Во втором же бою в башню угодила стальная болванка. Тяжело раненных и контуженных членов экипажа гитлеровцы взяли в плен.
Война для отца кончилась. Начались страдания. Сначала направили в Рур на металлургический завод. Тут были и русские, и поляки, и французы, и итальянцы. Но как эсэсовцы ни тасовали национальности, узники находили общий язык. На заводе появились брак, поломки, простои. Отца Потехина загнали в подземный концлагерь. На глубину четырехсот метров. Здесь шло строительство какого-то сверхсекретного объекта. Отсюда уже не переводили, а уносили вперед ногами.
Извлекли пленников из подземелья войска союзников, подлечили и направили в группы перемещенных лиц...
Земляк прикусил нижнюю губу до крови, но, видимо, не замечал этого. Казалось, что сейчас он уже и меня не видел...
Долго отец Потехина добирался до родной земли. Но и здесь не кончились страдания. Вызовы, допросы, следствия, Кому-то непременно хотелось сделать его предателем. Отец потратил годы, чтобы найти свидетелей, реабилитировать себя. Долго искал Кирилла из Свердловска, бывшего командира танка. И все-таки нашел. Правда, не его, а родных. Сам Кирилл числился без вести пропавшим. Затем стал разыскивать Михалыча из Владивостока, бывшего водителя танка. Михалыч свидетельствовал, что не они сдались в плен, а танк сам увез их полумертвых к немцам. А дальше? Дальше и он ничего не знал. Очнулся в каком-то лагере на территории Польши. Из лагеря удалось бежать к партизанам.
Потом началась переписка с французом Деффер, итальянцем Фабрини, поляком Урбановичем, друзьями по подземному концлагерю.
— Отца реабилитировали. А на третий день после этого известия он умер...
Потехин помолчал. Затем начал рассказывать о себе.
— В институт не приняли, хотя на вступительных экзаменах набрал двадцать очков из двадцати возможных. Не, знаю, вероятно, тут не было злого умысла. Но теперь мне во всем мерещилась чудовищная несправедливость. Не только отца, но и меня хотели унизить, в моей душе будто выжгли печать, которой клеймятся люди второго сорта. Казалось, что и товарищи изменили отношение ко мне. Внешне — нет. Но я старался прочесть отчужденность в их глазах, искал и не находил прежней дружеской теплоты в их голосах. Я не завидовал, что они стали студентами, но только еще острее чувствовал свою никчемность в этой жизни. А иногда думал: не уйти ли из нее вслед за отцом?..