Анке с Рональдом к тому времени заканчивали десятый класс средней школы.
Рональд по-прежнему хорошо учился, получал похвальные грамоты, выступал на школьных конференциях, как секретарь организации Союза свободной немецкой молодежи. Товарищи уважали его и считали, что на Рональда Шнейдерайта всегда можно положиться — он не подведет. Этими чертами характера Рональд был обязан своему отцу.
«Ты что, живешь только для своего отца или для себя тоже? — спрашивала его Анке. — Кажется, он не только твой отец, но и вся твоя жизнь». Рональд не понимал ее.
Позже Анке познакомилась с его отцом. Это произошло после смерти матери Рональда, три года назад. (Фрау Шнейдерайт была больна какой-то тяжелой болезнью.) Отец Рональда, полковник Шнейдерайт, был человек серьезный и не любил говорить о себе. Казалось, для него не существовало никаких проблем. То, что Рональд знал об отце, он услышал от матери, которая в основном и воспитывала мальчика. Иоганн Шнейдерайт как-то признался Анке, что часто упрекает себя за то, что для сына у него никогда не хватало времени. Иногда ему казалось, что у парня весьма упрощенное представление о жизни и он слишком рационально воспринимает окружающий мир. «К счастью, сейчас он, кажется, избавляется от этого недостатка», — сказал полковник Анке, весьма польщенной тем, что такой серьезный человек беседует с нею как с равной о своем сыне.
Анке знала, что ее Рони во многом подражает отцу. Ее друг начинал свою службу так же честно, как и он. И случившееся на учениях не охладит их дружбы.
Было уже очень поздно.
Давно затихли последние шаги в коридорах министерства.
Полковник Бентхайм сидел в своем кабинете и изучал дело, которое ему еще утром положила на письменный стол секретарша. Он не слышал монотонного шума ветра, легкого шелеста кленовых листьев и приглушенного стука ветвей, ударявших в широкое окно.
Наконец-то ему удалось выбрать время, когда, как он полагал, можно было из бумаг в деле, заметок и документов выяснить все, что требуется, чтобы со спокойной совестью принять ответственное решение. Однако он все больше убеждался, что вряд ли в этой пачке бумаг содержится достаточно сведений, чтобы на этой основе можно было что-то решить.
Бентхайм покачал головой. Нет, бумаги говорили мало. А этого человека, о котором шла речь, он знал. Знал, как ему казалось, гораздо лучше, чем можно было заключить из этих толстых папок.
Он знал его еще с тех времен, о которых в деле ничего не указывалось или указывалось слишком мало. В ту пору этот человек еще не был офицером, и форма, которую он носил, была совершенно другой, с иными знаками различия. Но об этом говорится здесь постольку-поскольку, но ничего о другом. А это другое он и сам точно не знал. Он, Бентхайм, должен был принять решение относительно этого человека, дело которого лежало перед ним. И ему было трудно это сделать, поскольку он помнил то, о чем в документах не было указано, и не знал того, о чем свидетельствовали эти бумаги.
Бентхайм листал, и читал, и вновь возвращался к уже перевернутым страницам, рассматривал фотографию офицера. На первый взгляд он казался ему совершенно незнакомым, но, если приглядеться, можно было узнать этого человека, каким он знал его в те времена.
Сомнения окончательно рассеялись, перед ним действительно лежало дело Вольфганга Мертенса, с которым они вместе были на центральном направлении восточного фронта. Нет, еще раньше. Он впервые увидел его в Галиции в госпитале. Их койки стояли рядом, и они часто дискутировали. Нет, это сегодня дискутируют, а в ту пору почти любая точка зрения вызывала горячие споры.
Мертенс был упрямый спорщик, вышколенный молодой немец. «Кровь и честь» — это понятие было привито ему с детства и ослепляло его. Бесконечные разговоры о вере, чести, войне доводили Бентхайма до белого каления. Ему приходилось сдерживать себя, и это было не так уж трудно, поскольку Мертенс казался ему симпатичным и в общем-то порядочным, честным парнем.
Но однажды... Он хорошо помнит: это было душной летней ночью. Фронт приближался. И вот однажды после целой ночи бурных споров он, забыв о всякой предосторожности, сознался Мертенсу, что никогда не будет стрелять в русских. «Русские мне ничего плохого не сделали, — заявил он. — Но я знаю тех, кто несет зло, и, прежде чем я стану стрелять в русских, я поверну свое оружие против тех, кто избивал моего отца. Прямо в них! — Увидев возмущенное лицо Мертенса, резко сказал: — Если будет нужно, то и в тебя! Если ты станешь на их сторону, то и в тебя!»
Бентхайм вспомнил, как, сказав это, он испугался своих собственных слов. Но слово не воробей — вылетит, не поймаешь. То, что он не будет стрелять в русских, вырвалось у него случайно, но теперь уже было все равно. Что бы он ни добавил, это не могло смягчить сказанного. И он стал говорить еще резче, резче, чем сам того хотел. И Мертенс отвернулся, с презрением или с сочувствием — Бентхайм не знал и уже жалел о своей чрезмерной откровенности.
Как можно быть таким откровенным с человеком, которого он совершенно не знал, о котором ему было только известно, что он, еще не достигнув восемнадцатилетнего возраста, добровольно пошел на фронт, что ему еще ни разу в жизни не пришлось близко видеть смерть человека, что он был готов за «честь» «великой Германии» бороться и умереть! Бентхайма охватило смутное предчувствие. Он понял, что если Мертенс донесет, то это будет стоить ему головы.
Остаток ночи он провел без сна. Мертенс больше с ним не разговаривал. Это казалось Бентхайму особенно подозрительным. Он уже представлял себе, что произойдет, если за ним придут. Он теперь был почти уверен, что Мертенс донесет. «Честь немца и верность фюреру» обязывали его к этому. Он был так воспитан, он рос в коричневой рубашке с кинжалом гитлерюгенда на портупее.
Надо полагать, спасло Бентхайма то обстоятельство, что выздоравливающие, в том числе он и Мертенс, получили приказ немедленно готовиться к отправке на фронт.
...Бентхайм сидел перед раскрытой папкой, не глядя в нее. Он вспомнил то сентябрьское утро 1944 года, когда над русской равниной поднялся красный шар осеннего солнца. «Кровавая заря — ранняя смерть» — эту поговорку никто не забывал. Сейчас он не мог вспомнить, сказал он это вслух или только подумал. Он стоял рядом с Мертенсом. «Скверная примета», — что-то в этом роде сказал он, стараясь определить настроение молодых солдат. Мертенс не ответил, молча глядел на небо, на кровавый рассвет, поднимавшийся в той стороне, куда они должны были выступить, почти еще дети, солдаты предпоследнего призыва. Этого неба Бентхайм никогда не мог забыть, как никогда не забывал того, что произошло потом, после этого выступления.