— Следователем уйгунской милиции.
— Зачем приехал сюда?
— Расследовать, куда лес дели уйгунские лесорубы.
— Это мелочь, понимаешь. Вот какое дело надо расследовать: по Шуге и по всем ее верхним притокам — по Татибе, по Мотаю, по Кутону лес сплавляют. А ведь это нерестовые реки. Нельзя по ним сплавлять. По закону! Почему закон нарушают? Кто виноват? Расследуй такое дело.
— Не могу. Это не в нашей сфере. Здесь другой район.
— А что, для другой район закон другой писан, да?
— Да не могу я, чудак-человек. Полномочий у меня нет на это.
— Какие полномочия? У тебя фуражка милиционера, погоны капитана. Что еще надо?
Коньков только посмеивался.
— Не смешно, понимаешь. На той неделе знаешь что делали? Реки бомбили! И Татибе и Кугой. Там заломы — лесу много, воды мало. Они бомбы кидали, чтоб заломы разбросать. Речное дно, берега искалечили. Худо совсем! Я знаю, кто бомбил, кто приказ давал. Посадить за такое дело надо. Ты следователь — вот и пиши на них протокол.
— Да не могу я. Они подчиняются краевым организациям. Там и рыбнадзор и лесная охрана. Туда и сообщай.
— А-а, — Соза поморщился. — Телеграммы давал, звонил. Никто не слушает.
Он налил водки. Выпили.
— Тайга чужой стала, — отозвалась с дивана Адига. — Я говорю ученикам: земля наша и тайга наша. Они смеются: если наша, зачем ее калечат? — В отличие от Созы она тщательно подбирала слова, и речь ее была грамматически удивительно правильной.
— Заломали тайгу-то? — участливо спросил Коньков.
— Есть такое дело, — ответил Соза.
— Все воюешь с лесорубами?
— С кем воевать? Лесорубы тоже план выполняют. Кедр возьмут, остальное заломают и все бросят. И никто, не виноват. Вот какое дело…
— А почему уехал с Бурлита?
— Делать нечего, закрыли артель. Тайгу вырубили, ореха нет, рыбы нет, зверя нет. Одну бригаду оставили — пчеловоды, да немножко клепку заготовляют.
— А говоришь, все по-старому.
— Конечно.
— Отец-то хоть жив?
— Ты что, не знаешь? — Кялундзига посмотрел на Конькова как на ребенка.
— Помер, что ли? — опешил тот.
— Заболел. Опухоль в горле. Врачи сказали — рак. А он говорит — врут. Это не рак, а Окзо[1] гнездо свил. И выстрелил прямо в опухоль.
— Это что ж у вас, поверье такое? — спросил Коньков.
— Пережиток капитализма, понимаешь.
— Да-а! — Коньков покачал головой. — Жаль Сини́. Лучший охотник за женьшенем был. А ты говоришь, все как было.
— Конечно.
— А село-то, Банга, стоит на старом месте? — спросил с усмешкой Коньков.
— Ты чего, не знаешь, что ли? — удивился Соза. — Село переехало на другой берег. Там затопляло в половодье. Теперь село на Новом перевале. Живут вместе с лесорубами.
— А так — все по-старому? — Коньков откинулся к стенке и захохотал.
Его любезно поддержали хозяин с хозяйкой, но смеялись они, скорее, над ним: ну, чему он в самом деле удивляется? Ведь столько лет прошло!
— Ты бригадира лесорубов Чубатова не знаешь? — спросил Коньков хозяина.
— Как не знаю! Работал он тут, километров двадцать выше по реке. Наши люди помогали ему. Лошадей давал для вывозки леса.
— Что он за человек?
— Человек как человек. Я с ним не работал.
— За что хоть его избили лесорубы?
— Не знаю.
— А почему они враждовали с Боборыкиным?
— Бывшая жена Боборыкина работала экспедитором у бригадира. Понимаешь?
— Дарья?
— Да.
— Вот оно что! — Коньков вынул тетрадь из планшетки и записал: Дарья+Боборыкин. — Это интересно! Завтра попытаемся кое-что уточнить, — сказал более для себя.
— Конечно! — ответил Кялундзига. — Завтра все узнаем.
Утром, чуть свет, Коньков первым делом сбегал на дом к продавцу и узнал, брал ли накануне днем водку Боборыкин или сторож с его склада; потом проверил все удэгейские баты и оморочки, стоявшие на реке, в том числе и моторку Боборыкина, накрытую брезентом. И уж потом пришел завтракать.
Хозяева ждали его; шумел самовар посреди стола, и курилась парком остывающая на жаровне картошка.
— Соза, после завтрака сразу пошли на розыски сторожа.
— Я вчера говорил. Наверно, уже пошли старики.
Ели торопливо, перекидываясь фразами.
— День хороший будет — туман над рекой потянулся кверху еще до восхода солнца, — сказал Коньков.
— Гээнта спит где-нибудь на косе, — сказал свое Кялундзига.
— Какой Гээнта? — не понял Коньков.
— Сторож со склада. Боится теперь возвращаться.
— Наверное, виноват, — сказала Адига. — Или что-то знает нехорошее.
— Его надо обязательно найти, — сказал Коньков.
— Найдем. Никуда не денется.
Наскоро проглотив по стакану чая, Коньков с Кялундзигой пошли к складу. Возле реки их уже ждали Боборыкин с Головановым. Боборыкин был в хромовых сапогах, в защитном френче и в кепочке, из-под которой выбивалась копна черных вьющихся волос, он был щеголеват и недурен собой, но лицо его портили шишковатые надбровья — они резко скашивали лоб и придавали ему выражение угрюмое и раздражительное.
— Прежде всего давайте установим, откуда пошел огонь, — сказал Коньков.
— Я на запани был, — ответил Боборыкин. — Не знаю.
— Старики говорят, огонь пошел с того бугорка, — Кялундзига прошел к возвышению на краю пепелища и остановился. — Отсюда пошел огонь. Здесь юрта Гээнты стояла.
Подошел Коньков к этому месту, расшвырял сапогом пепел; что-то вроде задымленной палки отлетело в сторону.
Капитан поднял ее; это оказался забитый пеплом обрезок от алюминиевого весла.
«Огонь в костре оправляют такой штуковиной, — подумал Коньков, — вместо кочережки».
Покопался в пепле этой палкой; вдруг какой-то странный неистлевший сучок привлек его внимание. Он нагнулся и поднял закопченную бронзовую трубочку с длинным мундштуком.
— Чья это трубка? — спросил Коньков.
— А ну-ка? — Кялундзига взял ее в руку. — Это Гээнты трубка. У него мундштук костяной, сам прожигал такое дело… Его трубка.
Коньков внимательно оглядел трубку, вынул складной нож и лезвием достал содержимое трубки — бурую смесь чего-то вязкого с золой. Коньков потрогал ее, понюхал и сказал:
— Странный запах. Что-то подмешано в табак.
— А ну-ка?
Кялундзига взял трубку, понюхал и сказал уверенно:
— Сок бархата подмешан. От семян.
— Для чего? — спросил Коньков.
— Крепость большую дает. И голова кружится.