Подполковник Грибунин не то хвалил, не то выговаривал начальнику заставы:
— Скромничаете, Кузьма Павлович. Смотрите: фокусники, художники, музыканты, чтецы, поэты. Представляю, как вы развернетесь на предстоящем смотре.
Ратниек, Стручков и Потехин прибирали сцену. Я вызвался помочь им.
— Молодчина, Петро, молодчина! — радовался Янис.
— Да хватит — широким жестом отмахнулся Петька. — Вторую программу будем готовить?..
Потехин жался ко мне, приговаривал;
— Не вышел, не хватило духу. Так и просидел, как пень, за одеялом. Но в следующий раз непременно выступлю. — И после долгой паузы: — У нас отец хорошо пел... Мама мне рассказывала.
* * *
Это не новость, что приезжее начальство выходило с солдатами на границу. Но чтобы каждый день и каждую ночь — такого не бывало. Подполковник будто наверстывал упущенное: он не был на заставе со времени демобилизации старослужащих. И о нашем ЧП узнал в санатории. Сутки пробыл с Потехиным, выходил с Ивановым-вторым, Янисом, Стручковым. Два вечера провел с Гали (того пока допускали лишь к внутреннему наряду).
И только меня не замечал. Не замечали меня, впрочем, и старшина, и начальник заставы. Поддежуривает, мол, возится на конюшне с Машкой, делает гимнастику вместе с Витей Аверчуком, наводит порядок в передвижной библиотечке, подновляет некоторые диаграммы в ленинской комнате — и то хлеб.
Для кого — хлеб, а для кого — хлебные крошки. Невозможно так существовать дальше. Чувствую, дело тут не столько в охранной медицинской грамоте, сколько в недоверии. Если человек поддежуривает, он может и дежурить, и нести службу на наблюдательной вышке. Но чья-то властная рука старается держать меня в тени, этаким околопограничником. Неужели и подполковник сделает свои выводы без беседы со мной?
Мне часто вспоминается поговорка мамы: «Беда не ходит одна». Очень метко. Так славно началась встреча с Любой после госпиталя и так нелепо оборвалась. Не выдержал, позвонил в штаб старшине Мраморному. Люба уехала вместе с матерью. Теперь я не знаю даже ее адреса...
Нельзя оставлять человеку столько свободного времени, если у него беда, да еще не одна. Что делать? Пойти к подполковнику? Лучше бы он вызвал сам. А так надо сначала просить разрешения у старшины обратиться к майору, у майора — к подполковнику. Те непременно спросят, по какому вопросу. По личному: тяжко на душе! Но вряд ли тут можно найти сочувствующих...
Все-таки пошел к старшине. Как и предполагал, он пожелал узнать, по какому вопросу.
— По личному, — промямлил я заранее подготовленный ответ.
— Личные у тебя только штаны, да и те с казенным клеймом. Если понадобишься начальству — вызовет.
В обед спросил Иванова-второго:
— Есть новости?
— Да. Вечером собирают членов бюро.
— По поводу?
Секретарь пожал плечами.
На этот паз сошлись в ленинской комнате. Я не любил канцелярию. Подходя к ней, вольно или невольно начинаешь выискивать свои промахи, если даже их нет. Но сейчас и сюда шел с тревогой. У начальника политотдела так и не нашлось времени побеседовать со мной. Плохой признак.
За столом — подполковник Грибунин, майор Козлов, уступом, но тоже в начальственном ряду старшина Аверчук.
Конечно, разговор сразу же начнется о дисциплине, о виновниках чрезвычайного происшествия. Ну что ж, я готов к нему. Все эти дни только и делал, что разбирал свое поведение. Выступал и в роли защитника, и в роли обвинителя, оценивал придирчиво, без скидок на объективные причины. Решение твердое: буду драться! В конце концов дело касается не только меня. Напротив сидит разжалованный Березовский. Он кажется спокойным, но надо понимать, какой ценой дается ему это спокойствие. Я буду, я должен драться!
Мне стало жарко. Ратниек сидит рядом, жмет мою руку, успокаивает. Начальник политотдела покусывает мундштук нераскуренной трубки, не торопится начинать, видимо, ждет, пока люди немного расслабятся, настроятся на спокойное обсуждение. Но вот он поднялся, заговорил:
— Пробыл я на заставе неделю, познакомился поближе с людьми. Вот какой вывод напрашивается: народ хороший, комсомольская организация активная, учеба идет неплохо, художественной самодеятельности позавидовать можно, хозяйство в образцовом порядке. Вам бы поздравления да награды принимать, а вас на весь округ прорабатывают. В чем дело? Поясните. Только условимся: говорить откровенно, начистоту.
Резко, словно по команде, поднялся Иванов-второй.
— Откровенно?
— Откровенно, — подтвердил подполковник.
— Надо людям доверять и уважать их. Надо знать, что на заставе есть комсомольская организация, у которой те же интересы, что у командования заставы, отряда. Надо считаться с ней, помогать ей, опираться на нее. Мы ручаемся: Иванов не нарушил приказ. Березовский — тоже. Их сделали стрелочниками.
— А нельзя поспокойнее?
— Не могу, товарищ подполковник!
— Продолжайте!
— У меня все.
Попросил слова Березовский. Начал сдержанно:
— Мне вот что непонятно. — Он посмотрел на начальника политотдела. — По горячим следам чепе шли представители из отряда. Но их интересовало лишь то, что лежит на поверхности. Почему? Проще, легче сделать выводы? А спасут нас эти выводы от нового чепе? Неужели представителей удовлетворило объяснение Гали? Разве нельзя было поговорить с секретарем, членами бюро? Неноменклатурные должности? Тогда в самом деле: зачем эти разговоры об опоре на комсомольскую организацию? Теперь несколько слов о себе. Вернее, о Николае Иванове. Я не раскаиваюсь, что послал его старшим наряда. Он действовал правильно!
Березовского не узнать. Куда делась озорная мальчишеская торопливость, непоседливость. Стоит спокойный, внушительный. Такому не нужны защитники — он сам постоит за себя. Начальник заставы тоже смотрит на него с удивлением.
Поднялся старшина Аверчук, принял свою излюбленную деревянную стойку.
— Здо́рово! — процедил он сквозь зубы. — Теперь, товарищ майор, вы убедились, как далеко зашла на заставе круговая порука? Убедились, кто ее организаторы? Сначала пытались скрыть проступок Потехина, сейчас выгораживают Иванова. — Аверчук сделал внушительную паузу, взглянул на начальника политотдела. — Теперь и вы, товарищ подполковник, видите, какое нам досталось наследство. Но мы даем слово: через каких-нибудь два-три месяца не узнаете девятую заставу. Неловко, словно через силу, встал Ратниек и заговорил по-латышски. Потом спохватился, перешел на русский, но сумел произнести всего две фразы:
— Ну пусть нас... А зачем же топить всю заставу?!