В сегодняшней литературе арьергард – это чистый, грамотный, благозвучный (в соответствии со своей музыкальной природой) русский язык. И полная свобода от всяческих манифестов и деклараций.
С приходом в технику письма компьютера возникла возможность сочинять не последовательно, глава за главой, а произвольно: сегодня ты вписываешь абзац в двадцать третью главу, а завтра возвращаешься к прерванной на полуслове четвертой. Я так и попробовал, когда писал свой роман «Жилец» – расположил главы по внутренней логике, поступившись шкалой времени. И все под руками расползлось, пока не догадался вернуться в застарелую арьергардную форму гончаровских и толстовских повествований – соблюдая элементарную хронологическую последовательность. В одном издательстве рукопись вернули со словами: «Как будто в девятнадцатом веке написано». Я воспринял как комплимент, притушивший досаду. Им нужны великие потрясения, а мне – великая литература. А сейчас, когда извечная гордость великороссов «русские – самый читающий народ» растворилась в тумане рыночных преобразований, само по себе чтение – немыслимый арьергард.
Молодежь даже потребности в чтении не испытывает. И это чрезвычайно радует властителей. Когда премьер встречался с молодежным министром, речь шла не о просвещении, не о духовном, а исключительно о физическом развитии юношества. Пушечному мясу мозги не нужны.
Эпигонство. Слово ругательное. Помню, разговорился со старым литератором, он мне поведал, как в 20-е годы в издательство, где он работал, приходил известный в будущем советский писатель. Прочитав начало его нового романа, редакторы едко спрашивали:
– А вы что, на ночь «Воскресение» читали?
Или:
– «Обрыв»?
Но вообще-то период эпигонства в молодости проходят все писатели. Опыта жизненного нет, а читательского – с избытком. Тем более что есть классики такой обвораживающей силы, что рука сама выписывает фразу в ритме у кого Льва Толстого, у кого – Андрея Платонова или, скажем, Бунина.
Тут все как повернуть. Можно сказать об арьергардисте – «плетется в хвосте событий», а можно отметить важнейшее достоинство: находящийся в арьергарде имеет возможность учиться на чужих ошибках.
Мы вечно клянем свою отсталость от Европы, зато в этой заторможенности умудряемся обойти ее заблуждения – не участвовали в безумных крестовых походах, миновали инквизицию (хотя наш Иван Грозный за тридцать лет правления народу поистязал едва ли не больше, чем вся святая инквизиция за пятьсот. Жертвы Сталина исчисляются миллионами, он в жестокостях вступил в «соцсоревнование» с Гитлером и победил с великим преимуществом). То, что свидетельствует о загнивании, принято нынче велеречиво называть «Россия сосредотачивается». В процессе «сосредоточения» отстает не то что от «передовых», а самых скромненьких по темпу развития. Кстати, фраза эта, вошедшая ныне в моду, была изречена князем А.М.Горчаковым накануне великих реформ Александра Второго, когда вокруг братьев Милютиных вовсю работали Редакционные комиссии, готовившие освобождение крестьян. Мы же сегодня занесли ногу, чтобы наступить на грабли Александра Третьего.
Михаил Холмогоров Илья Ильф: «У меня отобрали крылья»
Он имел дерзость уйти из жизни без приговора Особого совещания в апреле 1937 года. Властитель жизни и смерти своих подданных такого не спускал никому – достаточно вспомнить посмертную судьбу Константина Вагинова или Андрея Белого, проклятье с их имен не было снято до самой перестройки. Лояльность в расчет не бралась. Хотя поначалу с Ильей Ильфом все вроде бы обстояло благополучно – его соавтор, брат государственного писателя, тоже был обласкан; тяжело пережив смерть друга, сумел издать в 1939 году его «Записные книжки», с горем пополам начал-таки новую жизнь, заставил себя писать, и фильмы по петровским сценариям пользовались успехом. Гибель на фронте обещала посмертный почет…
Ничего подобного в марте 1955 года я и в мыслях не имел, когда сосед по квартире дал мне почитать книгу в типичном послевоенном «совписовском» переплете – желтую с рамочкой; такую же, но голубую, года три назад читал – «Белеет парус одинокий». А желтая – «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок». Прочитана запоем, и, пока сосед не попросил вернуть, успел еще пару раз перечесть.
А осенью следующего года посчастливилось самому купить только что изданные романы И.Ильфа и Е.Петрова. Вот тут и начались вопросы. Свежая память тринадцатилетнего подростка была немало удивлена тем, что несколько ярких острот, врезавшихся с первого впечатления, куда-то исчезли. О свирепой царской цензуре мальчик был наслышан хорошо, едва в школе начали Пушкина проходить. Но у нас же свободная страна! Великий же Октябрь навсегда покончил с произволом цензуры!
Как бы то ни было, книга Ильфа и Петрова надолго стала настольной, пока цитаты из нее, сыпавшиеся отовсюду, не осточертели. Таково свойство хорошей сатиры – она быстро «залюбливается», и волна упоения сменяется волной охлаждения (потом подобное произойдет и с булгаковским романом). И только спустя годы возвращаешься к некогда любимым вещам, проверяешь былые восторги на прочность, а произведение на право вечности. С этой книгой, перечитанной в зрелые годы, произошел странный эффект: если в отрочестве ошеломили «Двенадцать стульев», а «Золотой теленок» нравился как бы по инерции, то золото «Теленка» по испытании временем оказалось чище на пробу и тяжелее.
Литература – дама коварная. Она заманивает игрой, тешит молодое тщеславие, но, по мере погружения в нее, оборачивается гоголевской панночкой из «Вия», и горе беззаботному философу! «Двенадцать стульев» (история создания достаточно широко освещена в мемуарах Паустовского и Катаева) писали молодые зубоскалы, легко и беззаветно принявшие революцию и полные самых светлых надежд и ожиданий. Тогда они не знали ни печали, ни жалости и в нетерпении торжества обещанного властью рая с легкостью расправлялись с живыми анахронизмами, очень по тем временам смешными остатками старого режима – дворянами, попами, буржуями, в общем-то, не видя за «людьми раньшего времени» решительно ничего достойного сочувствия.
Сатира «Золотого теленка» – совершенно другого рода. У нее иное направление, не в прошлое, а в настоящее. Уже первый объект насмешки – спекуляция на революционных святынях – не столь безобиден и идеологически безупречен. Но по мере развития детективного сюжета развивается и мысль, не оставляющая надежд на скорый рай на земле. Бюрократизм и коррупция, явленные глазам веселых сочинителей, – это не пережиток прошлого, это отличительные свойства нового времени. И стиль вроде тот же, и структура шуток мало изменилась, а роман принципиально другой, он дает в осадке большую печаль. Его концовка обладает убойной силой:
«Он обернулся к советской стороне и, протянув в тающую мглу толстую котиковую руку, промолвил:
– Все надо делать по форме. Форма номер пять – прощание с родиной. Ну что ж, адье, великая страна. Я не люблю быть первым учеником и получать отметки за внимание, прилежание и поведение. Я частное лицо и не обязан интересоваться силосными ямами, траншеями и башнями. Меня как-то мало интересует проблема социалистической переделки человека в ангела и вкладчика сберкассы. Наоборот. Интересуют меня наболевшие вопросы бережного отношения к личности одиноких миллионеров…»
Тут бы и поставить точку. Но под солнцем сталинской цензуры монолог пусть даже и «отрицательного» героя мог стоить головы авторам. И хотя эпизод с румынскими пограничниками написан твердой мастерской рукой, он кажется привязанным искусственно, чтобы упрятать подлинный конец. Стоял уже 1931 год – тот год, когда Юрий Олеша констатировал: «Литература окончилась в 1931 году». И не оставляет ощущение, что «Золотой теленок» был тогда ее последним произведением. Ильф придет к этой истине пять лет спустя, и в его последней записной книжке появится печальная констатация: «Это неприятно, но это так. Великая страна не имеет великой литературы».
Но куда потом делся писатель Ильф и Петров? После «Золотого теленка» – одни газетные фельетоны, отнюдь не сатирический рассказ «Тоня» и книга чистой публицистики «Одноэтажная Америка». А писательская зрелость, явленная во втором романе, не может не развиваться, это уже процесс физиологический.
Впрочем, вопрос этот из серии риторических. В ту пору многие исчезли из литературы, продолжая физическое существование и даже печатаясь. Партия виртуозно овладела искусством накидывать платок на чужой роток. На роток, но не на мысль. Лет через пятьдесят вся страна ахнет, увидев наконец, какие шедевры писались в подполье.
К сожалению, почти не сохранилось свидетельств тому, как в тридцатые годы протекала внутренняя, духовная жизнь Евгения Петрова. Мемуаристы больше говорят о внешних проявлениях характера Е.Петрова – его доброте, его порядочности.