А почему мне никто и никогда не показывал этот дом? Почему никто из родни ни разу даже не заикнулся о Рашкиной даче?
Мама в ответ поджимала губы и опускала глаза. Мол, сам должен понимать. Разве тебе еще мало всего того, что уже с нами случилось?
Мне, право же, было достаточно. И расстрелянного отца. И отчима по имени Ганс. И теток, отбывших за моря вместе с Врангелем. И маминого исключения из партии за все эти грехи. И моего тоже…
Но именно в эту пору, в зачин восьмидесятых, ко многим людям — в том числе и ко мне — пришло понимание того, что хватит, что хватит бояться! Что вот так, всю жизнь трясясь от страха — то за самих себя, то за своих детей, — мы и взаправду лишимся памяти, забудем о корнях, сбережем лишь собственную шкуру, не имея даже представления — чья она?..
Мама катастрофически быстро дряхлела, переставала быть похожей на себя — сама жаловалась, что никто не узнает, — ее одолевали хвори, она, вполне очевидно, теряла память и еще, пусть меня никто не осудит за то, что я скажу: сходила с ума… Ведь можно было лишь удивляться тому, что это не случилось с нею раньше.
Перед поездкой в Харьков я вновь усадил ее в кресло напротив письменного стола, раскрыл блокнот, вооружился пером.
Я задавал вопросы.
Она отвечала, опустив глаза, поджав по обыкновению губы, как на допросе.
В том, конечно, была определенная моя жестокость.
Она понимала вполне очевидный подтекст моей настойчивости: что она скоро умрет — и тогда уже будет поздно, тогда уж будет некого расспрашивать…
Но и я сознавал, что мы в этой роли почти равны. Что мне уже за пятьдесят. И что это относится ко мне самому в той же крайней и жестокой степени: потом будет поздно, будет некого спрашивать, некому рассказывать…
Я спрашивал.
Она отвечала.
Я записывал.
Вот тогда она и назвала адрес: Люсинская улица, дом пять.
Попетляв в захолустных улочках близ Конной площади, наш автомобиль выполз на незамощенную, не сглаженную асфальтом площадь, посредине которой стоял массивный дом багрового кирпича с железной крышей. Над крыльцом вывеска — «Продмаг № 33».
Табличка на углу дома: Люсинская, 5.
Из самых глубин памяти вдруг явилась подсказка, что мы с мамой иногда ходили сюда за хлебом. Да-да, а вот здесь, на углу, была водоразборная колонка. Прохожие люди просто нажимали рычаг, склонялись к струе, пили, отирали губы. В жаркие дни мальчишки окатывали друг друга брызгами, я им очень завидовал…
Но мне никто и никогда ни разу не сказал, что этот дом на площади — наш дом.
Может быть потому, что я и в детстве был излишне болтлив, а болтун — находка для шпиона.
Итак, теперь в этом доме — продуктовый магазин.
А еще раньше, в двадцатых, когда был голод в Поволжье и первое поветрие голодомора на Украине, сердобольные американцы из АРА (American Relied Administration) разместили здесь столовку для голодающих.
Мне рассказал об этом — позже, уже после поездки в Харьков — один из маминых братьев, Виктор Андреевич, самый младший. Неужели и сам он захаживал сюда за миской похлебки?..
Столовка, магазин… Ну, конечно. Ведь в округе не сыскать было дома вальяжней и крепче. Прорубили в стенах, там, где окна, широкие квадраты витрин, выставили к стеклам банки с килькой в томате, украсили венчиками бумажных цветов.
Заходить в магазин мне не хотелось. Я понимал, что в память навсегда впечатаются полки с ржаным хлебом и дешевой горилкой, неряшливые пузатые продавчихи, алкаши в уголке: «Третьим будешь?..»
В мамином бюваре хранилось несколько старинных фотографий, где были запечатлены когдатошние интерьеры этих комнат: осанистый кабинет деда, с бронзовой чернильницей на письменном столе, с портретиком какой-то дамы в богатом платье и широкополой шляпе, явно не моей бабушки… Сам дед: тучный, лысый, лобастый, в пенсне на широком носу, с цепочкой на пузе, что-то читает, подперев рукою чело… Детская комната, где у столика для игр сидят на стульчиках младшенькие дети: Витяка с разинутым ртом, Жоржик с плутовской ухмылочкой, Лида, моя мама, с куклой на коленях, примерная и послушная девочка…
Когда через четыре года после моей поездки в Харьков мама тихо умерла, разбирая ее бумаги, я нашел бумажный конвертик с надписью: «Лида, 1913 г.» Развернул: в бумажке был локон русых, сразу видно, что детских волос — ангельски светлых, золотистых, легких. Это, конечно, ее мама, а моя бабушка Александра Ивановна раскладывала по конвертикам локоны своих ангелочков.
Позже эти русые волосы молодой дивы немого кино будут питать вдохновение режиссеров и операторов, сводить с ума многочисленных поклонников…
Я вертел в пальцах листок пожелтевшей бумаги, в который бабушка Шура второпях — что попалось под руку, — завернула детский локон.
И вдруг бумажка заговорила:
«СКЛАДЪ минерального топлива, дровъ, алебастра, цемента, извести и мъла Анны Никифоровны БОЧАРОВОЙ… Харьковъ, Конная площадь, домъ № 1-й…» А на обороте: «Харьковъ, 1юня 24 дня, 1913 г… СЧЕТЪ, Господину ПРИХОДЬКО… Продано и доставлено Вам: 1 бочатъ цемента, 10 пудов, 5рублей…»
То ли еще строили, то ли уже ремонтировали, подправляли дом.
Со слов мамы я знал, что всего тут было семь комнат.
И мне, в этот первый визит на Люсинскую улицу, страсть как не хотелось входить в комнаты, где, как мог я себе представить, в бывшем кабинете моего деда расположилась бухгалтерия, кидают костяшки на счетах, а в бывшей детской пьяный грузчик, средь бела дня, ублажает раскоряченную кладовщицу…
Мимо семенила старушонка лет под сто с плетеной и, кажется, пустой кошелкой в руке.
— Пробачтэ… — обратился я к ней с отменной учтивостью. — Вы не знаете, что тут было раньше, в этом доме, где теперь магазин?
— Та жыв тут колысь… чи адвокат, чи хто… А тэпэр однэ зилля, ниякои нэма ковбасы.
— Дякую.
Поклонившись родовому гнезду, я вернулся к машине.
— Нашли? — спросил молодой водитель.
— Нашел. Это — дом, который построил мой дед.
— Теперь в гостиницу?
— Да, конечно…
На обратном пути мы заскочили еще на Малиновскую улицу, я нажал кнопку у калитки, вышел кто-то из нынешних хозяев.
Я объяснил, что жил здесь когда-то, еще до войны, может быть кто-то остался из тех людей, что жили тут прежде, перечислил фамилии: Полупановы, Антименюки…
Нет, не слыхали даже.
В раннем детстве дворовые мальчишки дразнили меня: «Рыжий, рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой!»
Я не спорил. Что есть, то есть: рыжий, конопатый… Помимо прочего, завораживала складность дразнилки. Я уже тогда ощущал сакральность рифмы, понимал, что она придает стиху непререкаемость.
Но меня огорчала напраслина, возмущала очевидная вздорность последнего утверждения.
Я никак не мог убить лопатой своего дедушку, поскольку никогда его и не видел: он умер за десять лет до моего рождения, даже чуть раньше.
Будет верным сказать, что он умер еще до революции.
Потому что, если бы он дотянул до этого исторического события, то ни за что бы не остался жить ни на Люсинской, ни на Малиновской, ни в Харькове, ни в Полтаве, а уехал бы на хрен вообще из России и увез бы свое обширное семейство куда-нибудь во Францию, где, кстати сказать, и обосновалась позже разумная часть его семейства.
Так что я мог бы, представьте себе, родиться где-нибудь на Лазурном берегу, во житуха!
А мог бы и вообще не родиться, какой ужас.
Что же касается моего деда Андрея Кирилловича, то по поводу его рождения существуют различные версии.
По словам моей мамы, он родился в 1874 году, в ноябре. Согласно другой версии — в 1868-м.
Что касается места рождения, то тут противоречий нет: имение графа Клейнмихеля в Полтавской губернии.
Широко известен авторский эпиграф поэмы Некрасова «Железная дорога»:
ВАНЯ (в кучерском армячке).
Папаша, кто строил эту дорогу?
ПАПАША (в пальто на красной подкладке).
Граф Петр Андреич Клейнмихель, душенька!
Однако же, когда пришла пора ставить в Москве, на площади Трех Вокзалов, памятник главному строителю железной дороги Петербург-Москва, то на пьедестал водрузили статую сановника с более приличной фамилией, министра путей сообщения при царе Николае Первом Павла Петровича Мельникова. Этот нам компания, пускай стоит.
Что же касается самого Клейнмихеля, то с него и пошла огорчительная семейная распря.
Дело в том, что моего деда Андрея Кирилловича с первых же дней его рождения опекала графиня Клейнмихель.
Это ее, благодетельницы, фотография в золоченой рамке — в богатом платье, широкополой шляпе — стояла на письменном столе Андрея Кирилловича рядом с бронзовой чернильницей.
Именно она снарядила мальчика, когда он подрос, учиться в Германию, в один из старинных университетов, на юридический факультет.