Несмотря на гений художника, его славу и повальное увлечение, толкавшее к нему художников в начале его творчества, та общественная среда, которую называют светом, даже в Амстердаме только слегка приоткрыла ему дверь, и Рембрандт к ней никогда не принадлежал. Созданные им портреты служили ему рекомендацией не больше, чем сама его личность. Хотя Рембрандт писал великолепные портреты, и притом с людей избранного круга, это не были те привлекательные, естественные и бросающиеся в глаза произведения, которые могли ввести его в общество, быть там оценены и создать ему успех. Я уже говорил, что капитан Кок, изображенный в «Ночном дозоре», впоследствии утешился, заказав свой портрет ван дер Хельсту. Что же касается Сикса, молодого в сравнении с Рембрандтом человека, то он — я не сомневаюсь в этом — разрешил писать себя крайне неохотно. У этого официального лица Рембрандт бывал скорее как у бургомистра и мецената, чем как у друга. Вообще же он предпочитал общество незначительных людей, лавочников, мелких бюргеров. Их даже слишком порицали — эти знакомства, весьма скромные, но отнюдь не позорные, как это пытались утверждать. Еще немного, и его стали бы упрекать в беспутстве, потому что спустя десять лет после смерти жены этот одинокий человек дал повод заподозрить себя в связи со своей служанкой. А между тем он даже не ходил по кабакам — явление, чрезвычайно редкое для того времени. Служанка его лишилась честного имени, а самого Рембрандта стали поносить. Впрочем, в это время у него и так все шло очень плохо: он потерял состояние и почет. Когда он покинул Брестрат, без крова, без единого гроша, но рассчитавшись со своими кредиторами, ничто уже его не поддерживало, ни талант, ни приобретенная слава. Его забыли, стерся даже самый след его, и он сразу же исчезает, поглощенный той будничной бедной и темной жизнью, из которой он, собственно говоря, никогда и не выходил.
Во всем, как видно, это был человек, не похожий на других, мечтатель, быть может, очень молчаливый, хотя лицо его говорит совсем о другом. Вероятно, у него был угловатый характер, несколько суровый, недоверчивый, резкий, не любящий противоречий, не поддающийся чужим доводам, в глубине души неустойчивый, внешне неподатливый и, во всяком случае, оригинальный. Если сначала Рембрандта, несмотря на зависть к нему близоруких педантов и дураков, хвалили, прославляли, ласкали, то, когда он сошел со сцены, ему жестоко отомстили. Что касается его техники, то он писал, рисовал и гравировал как никто другой. По приемам работы его произведения были настоящими загадками. Ему удивлялись, но с некоторым беспокойством, за ним следовали, не вполне его понимая. За работой у него был вид алхимика. Когда Рембрандта видели за мольбертом с липкой палитрой, нагруженной тяжелыми красками, пропахшей эссенциями, когда он сгибался над медными досками и гравировал, нарушая все правила, — хотелось найти у него на кончике кисти или иглы разгадку его глубоких секретов. Его манера была так нова, что сбивала с толку даже сильные умы и вызывала восторг у простодушных. Все, что было юного, смелого, непокорного и ветреного среди учившихся живописи, — все бежало к нему. Собственные ученики Рембрандта были посредственны, а тащившиеся за ними еще хуже. Поразительно, что при келейном обучении, о котором я уже говорил выше, ни один из них не сохранил вполне своей самостоятельности. Они подражали Рембрандту, как никогда не подражали своему учителю самые раболепные копиисты. Конечно, они, переняли у него лишь худшие из его приемов.
Был ли Рембрандт учен, образован? Был ли он хотя бы начитан? Говорят — да, потому что он понимал дух изображаемой сцены, касался истории, мифологии, христианского учения. Говорят — нет, так как при изучении его домашней обстановки обнаружилось несчетное количество гравюр и почти ни одной книги. Был ли он философом в том смысле, в каком обычно понимают слово «философствовать»? Как он отнесся к реформации? Способствовал ли он, как уверяют в наше время, в качестве художника разрушению догматов и раскрытию человеческих сторон Евангелия? Сказал ли он свое обдуманное слово в политических, религиозных и социальных вопросах, так долго наполнявших смятением его страну? Рембрандт изображал нищих, обездоленных, бродяг чаще, чем богатых, евреев чаще, чем христиан. Следует ли из этого, что он питал к угнетенным классам что-либо большее, чем интерес живописца? Все это более чем гадательно, и я не вижу основания углублять и без того уже глубокую тему и прибавлять еще одну гипотезу ко множеству других.
Во всяком случае, трудно отделить Рембрандта от умственного и нравственного движения его страны и его времени. Он дышал родным воздухом Голландии XVII века, и им он жил. Если бы он явился раньше, он был бы необъясним. Если бы он родился в другом месте, еще страннее была бы приписываемая ему роль кометы, блуждающей вне орбиты искусства нового времени. Если бы он явился позднее, у него не было бы огромной заслуги художника, который завершил прошлое и открыл одну из великих дверей в будущее. Во всех отношениях он очень многих обманул. Как человек он был лишен внешнего лоска, и из этого заключили, что он был груб. Как ученый он подорвал не одну систему, и из этого сделали вывод, что ему не хватало учености. Как человек вкуса он погрешил против всех общепринятых законов, из чего заключили, что у него нет вкуса. Как художник, влюбленный в прекрасное, он порой придавал земным вещам уродливый облик; никто не понял, что он стремился к другому. Короче говоря, как бы сильно ни расхваливали Рембрандта, как бы злобно его ни порицали, как бы несправедливо к нему ни относились как в дурном, так и в хорошем, не считаясь с его натурой, никто не подозревал, в чем его истинное величие.
Заметьте, что Рембрандт — наименее голландец из всех голландских художников, что он, хотя и принадлежит своему времени, но никогда полностью. Того, что наблюдали его соотечественники, он не видит; то, от чего они отстранялись, его привлекает. Они распрощались с мифами, а он к ним возвращается; с Библией — он иллюстрирует ее; с Евангелием — он переполнен им. Рембрандт преображает их, как может только он, извлекает из них неповторимый, новый, всем понятный смысл. Он грезит о «Св. Симеоне», об «Иакове и Лаване», о «Блудном сыне», о «Товии», об «Апостолах», о «Святом семействе», о «Царе Давиде», о «Голгофе», о «Самаритянине», о «Лазаре», об «Евангелистах». Он блуждает вокруг Иерусалима, Эммауса, всегда — и это чувствуется — притягиваемый синагогой. Эти священные темы представляются ему в безымянной местности, в одеянии, противоречащем здравому смыслу. Он задумывает и формулирует эти темы, так же мало заботясь о традициях, как и о местном колорите. Но так велика сила его творчества, что этот своеобразный, самобытный дух придает сюжетам, которых он касается, общее выражение и глубочайший типический смысл, не всегда доступный великим мыслителям и эпическим мастерам рисунка.
Я уже сказал где-то в этом очерке, что принципом Рембрандта было выделить в вещах из всех элементов один или, вернее, отвлечься от всех, чтобы полнее овладеть одним. Таким образом, во всех своих работах Рембрандт производит анализ и дистилляцию или, выражаясь благороднее, творит скорее как философ, чем как поэт.
Никогда действительность не покоряла его своей цельностью. Когда смотришь, как он писал тело, можно усомниться, интересовался ли он его формами. Он любил женщин, но замечал только деформированные тела, любил ткани, но не копировал их. И если в изображении наготы ему не хватало грации, красоты, чистых линий и изысканности, то он восполнял это, изображая нагое тело гибким, упругим, округлым, с такой любовью к плоти и таким пониманием смысла живого существа, что это приводит в восторг живописцев. Выделяя необходимое ему, он разлагал все — цвет, так же как и свет. Таким образом, освобождая облик от всего многообразного, конденсируя в одно все рассеянное, он мог рисовать без контуров, делать портреты почти без видимых черт, писать без колорита, сосредоточивать весь солнечный свет в одном луче. Невозможно в пластическом искусстве пойти дальше в познании бытия в себе. Красоту физическую Рембрандт заменял духовным выражением, воспроизведение вещей — почти полным их преображением, исследование — умозрением психолога, точное, умелое или наивное наблюдение — озарениями ясновидца и видениями, которым он верил настолько искренно, что сам обманывался. Благодаря этому дару двойного зрения, этой интуиции лунатика он в области сверхъестественного видит дальше, чем кто бы то ни было. Жизнь, которая ему грезится, носит отпечаток какого-то другого мира, делающий жизнь реальную почти холодной и бледной. Посмотрите в Лувре на его «Женский портрет», висящий в двух шагах от «Любовницы» Тициана. Сравните эти два существа, рассмотрите как следует обе картины, и вы поймете различие между обоими умами. Идеал Рембрандта, подобный сну, который видят с закрытыми глазами, — это свет: нимб вокруг предметов, фосфорическое сияние на черном фоне. Все это смутно, неопределенно, эфемерно и ослепительно, состоит из неуловимых очертаний, готовых исчезнуть раньше, чем художник их закрепит. Остановить видение, перенести его на холст, придать ему форму, рельеф, сохранить его хрупкую ткань, сообщить блеск — ив результате крепкая, мужественная и основательная живопись, не менее реальная, чем всякая другая, и не уступающая Рубенсу, Тициану, Веронезе, Джорджоне, ван Дейку. Вот что пытался сделать Рембрандт. Сделал ли он это? Всеобщее мнение — ответ на этот вопрос.